Литмир - Электронная Библиотека

Подойдя к лавке, он обнаружил, что она заперта, и сердце его екнуло при виде чахлого кипариса, торчавшего рядом с нею так же, как в годы его детства. И тогда, в далекие детские годы, он жалел этот несчастный кипарис, которому суждено было вырасти и провести всю свою жизнь именно в таком углу, не имея никакой возможности сдвинуться с места даже на несколько шажков вправо или влево, что могло бы в корне изменить его судьбу. В этом углу находилась общественная уборная, обслуживавшая весь торговый центр, и все подмастерья, ленившиеся зайти внутрь самой уборной, доходили до угла, останавливались и мочились на кипарис. И будто этого еще не достаточно, на него выплескивалось пенящееся отработанное масло из гаража по другую сторону дороги, смешивалось с мочой и скапливалось в ямке вокруг ствола. А он все еще стоит здесь, посаженный посреди лужи мочи, бензина и машинного масла, окруженный железным ломом, и старается прямо держать свою крону, как все кипарисы, которым хорошо в этом мире только потому, что кто-то посадил их в другом месте.

— Ему надо помочь, — подумал Срулик и представил себе, как он приходит, выкапывает его со всеми корнями и высаживает в лощине у Русского подворья. — Но я никогда не смогу спасти все невинно хиреющие кипарисы. А что делать со всеми безвременниками, вырастающими посреди дороги, и прежде чем они успевают зацвести, их вытаптывают ослы! Такого безвременника, который никак не может спастись от ослиного копыта, ничуть не утешает тот факт, что целый народ безвременников продолжает существовать и цвести по всем окрестным полям.

— Если бы лавка была открыта и Длинный Хаим сидел внутри, все не было бы здесь таким грустным и убогим, — сказал себе Срулик, почувствовав, что предприятие по сдаче мастерской вместе со всеми инструментами затягивается, а его время не ждет. В детстве он любил ходить к папе в мастерскую. Из деревянных обрезков он делал себе игрушки: автобусы, машинки и аэропланы, а потом приносил их домой и раскрашивал акварельными красками. Однажды они с папой сидели в темноте мастерской и смотрели на пламя горящей свечи. Он забыл, почему его тогда привели в мастерскую ночью и почему не было света и папе пришлось зажечь свечу, но явственно помнил горевшую на верстаке свечу. При свете свечи засияли трубы, копья и мечи, окружавшие шершавую глухую каменную стену. Еще шесть обходов — и обрушится стена[29]. Стена вместе со всеми окружавшими ее легионами обрушилась в тот момент, когда папа зажег фонарь «летучая мышь» с его белым колеблющимся светом. Когда свет разлился по всей лавке, видение съежилось и диво дивное обернулось обычными мелкими предметами: гигантская каменная стена, окружавшая Иерихон, стала доской, положенной на стол, а все сверкающие трубы, копья и мечи полков Иисуса Навина оказались лишь зубьями прислоненной к ней пилы. Чудесный свет свечного пламени, высветивший это видение, сам растворился и превратился в ничтожно слабый язычок, распространявший запах топленого жира.

— Иисус Навин, — сказал себе Срулик и тут же устремился в сторону глазной клиники доктора Ландау.

Берл сможет ему подсказать, где сейчас можно найти его брата Длинного Хаима.

Большинство больных, толпившихся у входа в контору клиники, были, как обычно, феллахи[30], терпеливо сидевшие на полу вдоль стен длинного коридора, лавок в котором никогда не хватало на всех. Среди них тут и там были рассеяны евреи с гноящимися, опухшими и скорбными глазами, сделавшие слабую попытку предотвратить проникновение Срулика в кабинет Берла криками: «В очередь, в очередь! Надо взять номерок у привратника!»

— Весь мир препятствует ему, — сказал себе Срулик и с нарастающим раздражением, не утруждая себя объяснениями, что он-де пришел не для того, чтобы получить медицинское обслуживание, легкой трусцой миновал коридор, заполненный женами феллахов, сующими груди младенцам со слезящимися глазами, и вошел в кабинет Берла.

Берл сидел за столом с несколько натянутой улыбкой на бледном лице. Перед ним стоял реб Ицхок с красной физиономией в зарослях бороды и пейсов, и он тоже казался улыбающимся сквозь усы и бороду. На первый взгляд они производили впечатление людей, одинаково довольных какой-то шуткой, ранее прозвучавшей между ними, и только впоследствии Срулику стало ясно, что он вошел в тот момент, когда они были готовы от злости разорвать друг друга на части. То же случилось бы и с тем, кто походя поднял бы на краткий миг глаза и увидел на карнизе двух голубей с вытянутыми шеями, показавшихся ему воплощением любви, а на самом деле готовых к жестокому бою, в котором каждый рвался заклевать другого до смерти. Он вошел в самый разгар войны — войны языков. Реб Ицхок, пришедший для лечения бельма на глазу, упрямо говорил только на идиш, в то время как Берл упрямо понимал только иврит.

— Теперь ты уже точно знаешь, кого считать евреем, — сказал Берл Срулику, который будто только затем и явился, чтобы узнать ответ. — Еврей — это тот, кому нельзя говорить на иврите.

Голос Берла, всегда хриплый и сдавленный, в минуты волнения не повышался, а, напротив, садился еще больше. Когда вспыхивали споры между ним и доктором Ландау, он все больше хрипел с каждым рыком, вырывавшимся из пасти окулиста, пока в конце концов его голос не начинал звучать как некий шепчуще-булькающий рокот, своеобразный звуковой фон для докторского рева. Доктор, который к тому времени был уже туговат на ухо и затруднялся воспринимать даже четкую дикцию, вовсе не слышал аргументации Берла на поздней стадии спора, а когда хотел все же узнать, что тот говорит, бывал вынужден прекратить метание громов и склонить ухо прямо ко рту Берла, и это сердило его еще больше, чем сами аргументы.

— Ты нарочно разговариваешь шепотом, шипишь, как змей, чтобы я прекратил говорить, чтобы мне пришлось к тебе прислушиваться, чтобы мне пришлось подносить ухо прямо тебе в рот! — говорил ему доктор в пылу спора, хотя знал, что это не ораторская уловка, призванная привлечь внимание.

Быть может, это было врожденным свойством, но возможно, голос Берла сел именно из-за непрерывных воплей, всегда его окружавших и вызывавших у него такое физическое отвращение, что от чужих криков у него иногда болело и хрипло горло. Так или иначе, по сиплому шепоту Берла Срулик понял, что тот находится в разгаре борьбы с реб Ицхоком, и поэтому поспешил заявить, прежде чем Берл продолжил о своем:

— Я ищу Длинного Хаима. Где его можно найти?

Берл на секунду уставился на него в изумлении, словно тщетно пытаясь найти связь между долгой жизнью и происходящей здесь войной языков, и когда ему стало ясно, что нет между ними никакой связи и что Срулик пришел только для того, чтобы выяснить местонахождение его брата, раздражился еще сильнее и прошептал своим надтреснутым глухим голосом:

— Разве я сторож брату своему?[31]

У Срулика упало сердце: время поджимает, и вот — путь к поискам Длинного Хаима перекрыт. А ведь он, в сущности, ищет не Длинного Хаима, а ключи от папиной лавки, которые мама по глупости отдала ему. Если бы нашлись ключи, он бы уже бежал к посреднику просить задаток в счет арендной платы, и если бы узнал, что вся сделка непроста и требует времени, он не стал бы ждать завершения официальных формальностей. Он все устроил бы на один только задаток: заплатил бы Розе за то, что она уже сделала до сих пор, и за месяц вперед на все про все, перевез бы маму к сестре Рине и поспешил бы к Орит — объявить, что он готов к Великому Путешествию.

— В сущности, я ищу не вашего брата, а находящиеся у него ключи от папиной лавки, — сказал Срулик в качестве пояснения, больше для себя, чем для Берла, и повернулся, чтобы выйти.

Берл встрепенулся, произнес своим шепчущим голосом нечто не дошедшее до ушей Срулика, и когда тот обернулся к нему, повторил:

— Подожди меня в кафе «Кувшин». Я зайду туда через полчаса.

— Хорошо, — сказал Срулик, почувствовав, что Берл собирается поведать ему в «Кувшине» нечто по поводу Длинного Хаима, о чем нельзя сказать здесь, в конторе клиники.

21
{"b":"596776","o":1}