Так продолжалось многие годы и поколения, но время пришло. Пустые головы, которых не трогали ни доводы разума, ни мольбы, приходится просветлять заревом пожаров - остается только этот путь. Подумайте об этом, взгляните на это! Вот вдова собирает крапиву на обед своим детям, а вот раздушенный сеньор, деликатно зевающий в Oeil de Boeuf, владеет алхимическим приемом, с помощью которого он извлечет у нее каждый третий стебель крапивы и назовет это налогом и законом; такой порядок должен окончиться. Разве нет? Но как страшен такой конец! Пусть же те, кому Господь в своей великой милости даровал время и пространство, попробуют привести к другому, более мягкому концу.
Некоторым кажется удивительным, что сеньоры не сделали ничего, чтобы помочь самим себе, например не объединились и не вооружились, ведь их было "сто пятьдесят тысяч", и все достаточно храбры. К несчастью, сто пятьдесят тысяч, рассеянных по всем провинциям и разобщенных взаимным недоброжелательством, не могут объединиться. Наиболее знатные, как мы видели, уже эмигрировали с целью заставить Францию покраснеть от стыда. Да и оружие теперь не является исключительной собственностью сеньоров, но принадлежит каждому смертному, кто может заплатить 10 шиллингов за подержанное ружье.
Кроме того, эти голодающие крестьяне все же не ходят на четырех когтистых лапах, чтобы их можно было постоянно подавлять до такой степени. Они даже не чернокожие: они просто немытые сеньоры, а любой сеньор имеет человеческие потроха! Сеньоры делают что могут: записываются в Национальную гвардию, бегут с воплями, обращая мольбы к небу и земле. Один сеньор, знаменитый Мемме де Кенсе из окрестностей Везуля, пригласил всех соседних крестьян на праздник и с помощью пороха взорвал свой замок и всех их, а сам немедленно скрылся, и никто не знал куда. Спустя полдюжины лет он вернулся и доказал, что это произошло случайно.
Не бездельничают и власти, хотя, к несчастью, все власти, муниципалитеты и тому подобные, находятся в неопределенном, переходном состоянии, преобразуясь из старых, монархических в новые, демократические, и ни один чиновник пока ясно не знает, кто он. Тем не менее старые и новые мэры собирают жандармерии (marechaussees), национальные гвардии, линейные войска, нет недостатка и в правосудии, хотя бы самого общего свойства. Комитет выборщиков в Маконе, хотя это всего только комитет, доходит до того, что вешает своей собственной властью не менее 20 человек. Прево в Дофине разъезжает по области в сопровождении "передвижной колонны" с экзекуторскими жезлами и веревками для виселиц: ведь для виселицы подойдет любое дерево, которое удержит преступника или "тринадцать" преступников.
Несчастная страна! Как обезобразила устрашающая чернота твои ясные, золотые и зеленые осенние поля урожайного года: черный пепел замков, черные тела повешенных! Ремесла угасли, слышны не молот и пила, а набаты и барабанная дробь. Скипетр пропал неизвестно где, разбившись на части: здесь бессильный, там тиранический. Национальная гвардия не обучена и подозрительна: солдаты склонны к мятежу, и существует опасность, что они передерутся или, наоборот, сговорятся. В Страсбурге случился мятеж: Ратуша разнесена в щепки, архивы рассеяны по воздуху, три дня пьяные солдаты обнимались с пьяными горожанами, мэр Дитрих и маршал Рошамбо дошли до отчаяния.
Среди всех этих событий мы видим триумфальное возвращение Неккера из Базеля, "эскорт" которого, например, в Бефоре составили "50 конных национальных гвардейцев и вся военная музыка!". Сияющий, как солнце в полдень, бедный Неккер догадывается, куда идет дело. День высочайшего взлета: в парижской Ратуше под бессмертные крики "виват!" жена и дочь публично преклоняют колени, чтобы поцеловать ему руку, Безанваль получает прощение, правда отобранное еще до захода солнца. День взлета, но затем пойдут дни похуже и еще хуже, и наступят совсем дурные дни! Как чудно иметь имя и приобретать имя. Подобно волшебному шлему Мамбрина, приносящему победу[269], среди ликования и литавр является этот "спаситель Франции", чтобы, увы, скоро быть развенчанным и выброшенным с позором из списков, как таз цирюльника! Гиббон "хотел бы продемонстрировать его" (в состоянии выброшенного таза цирюльника) каждому серьезному человеку, вознамерившемуся ради честолюбивых стремлений, успешных и безуспешных, продать свою душу и превратиться в "мертвую голову"20[270].
И еще одну, и только одну, маленькую деталь добавим мы: этой осенью наш язвительный Артур Юнг "на протяжении нескольких дней был преследуем" выстрелами, дробью и пулями, "пять или шесть раз попадавшими в коляску или свистевшими у моего уха": вся окрестная чернь отправилась за дичью. И впрямь, на утесах Дувра, на всей земле Франции, от границы до границы, этой осенью объявились две приметы: переселяющиеся за рубеж вереницы французской знати и переселяющиеся за рубеж крылатые вереницы французской дичи! Кончено, можно сказать, или почти покончено с правом охоты на дичь во Франции, и кончено навсегда. Роль, которую оно должно было сыграть в истории цивилизации, сыграна: "Рукоплещите: пусть выйдет актер!"[271]
Так возгорается санкюлотизм, многое освещая и многое вызывая к жизни, в частности, как мы видели, вызывая почти чудо - 4 августа - сошествие Святого Духа в Национальное собрание, почти чудо со своими причинами и следствиями. Феодализму нанесен смертельный удар, не только чернилами и на бумаге, но огнем, скажем самосожжением, и в самой действительности. Затухая на юго-востоке, пожар перекинется на запад или куда-либо еще; он будет пылать, пока не кончится топливо.
Глава четвертая. В ОЧЕРЕДЯХ
Если мы теперь обратимся к Парижу, то станет очевидно одно: булочные обросли очередями, или "хвостами", длинные вереницы покупателей образуют "хвосты", так что первые пришедшие будут первыми купившими - если только лавка откроется! Это ожидание в "хвостах", невиданное с первых дней июля, снова проявляется в августе. Временами мы видим, что практика совершенствует его почти до степени искусства, и искусство или квазиискусство стояния в очередях становится отличительным признаком парижан, выделяющим их из всех других.
Подумайте: работы так мало, а человек должен не только добыть денег, но и прождать (если его жена слишком слаба, чтобы стоять и драться полдня в "хвосте"), пока он не обменяет их на дорогой и плохой хлеб! В этих отчаявшихся очередях неизбежно возникают споры, доходящие иногда до драки и кровопролития. А если не ссоры, то всемирный язык (pange lingua) жалоб на властей предержащих. Франция открыла свой длинный перечень голодовок, которые растянутся на семь крайне тяжких лет. Как говорит Жан Поль[272] о своей собственной жизни, "до многого может довести голод".
Подумайте и о странном контрасте, который представляют праздничные церемонии, потому что в целом вид Парижа определяют именно эти два явления: праздничные церемонии и отсутствие самого необходимого. На празднике шествуют многочисленные процессии молодых женщин, разряженных и разукрашенных, - они носят только трехцветные ленты, с песнями и барабанами, к раке св. Женевьевы, чтобы вознести ей благодарность за сокрушение Бастилии. Могучие рыночные торговцы и торговки не отстают со своими букетами и речами. Аббат Фоше, прославившийся подобной деятельностью (потому что аббат Лефевр умеет только раздавать порох), освящает трехцветную ткань для национальных гвардейцев и претворяет ее в трехцветный национальный флаг, который в борьбе за гражданскую и религиозную независимость развевается или будет развеваться над миром. Фоше, можно сказать, создан для молебнов и публичных освящений, на которые наша Национальная гвардия, как в случае с флагом, "отвечает залпами ружей", даже если дело происходит в церкви или соборе22, и наполняет собор Парижской Богоматери шумом и дымом этого многозначительного "аминь!".