Крестьяне смущены, шумные фразы обжигают их, и хотя подавляющее большинство настроено против анархистского оратора, восстановить порядок и голосовать невозможно. Собрание пошло под откос.
Сейчас уже ничего нельзя сделать. Но Труэва вдруг находит выход. Он предлагает: так как сейчас трудно договориться, то все, кто хочет хозяйствовать индивидуально, пусть хозяйствуют. Кто же хочет создать коллектив, пусть придет сюда завтра в девять часов утра на новое собрание.
Это нравится всем. Только анархисты расходятся огорченные.
Ночью в маленьком театрике при раскаленном внимании идет кинофильм. У зрителей черные береты надвинуты низко на брови, глаза расширены. Василий Иванович Чапаев в широкой бурке мчится по холмам, и холмы похожи на здешние, арагонские. Черные береты жадно следят, как Василий Иванович объединяет приуральских крестьян против помещиков и генералов, как он бьет своих, русских фашистов, тоже похожих на здешних, испанских… Василий Иванович готовится по карте к завтрашнему бою, а Петьке не спится, он разглядывает с полатей своего командира.
«Гляжу я на тебя, Василий Иванович, и думаю: непостижимый ты для моего разума человек. Наполеон! Чистый Наполеон!»
Он спрашивает Чапаева, мог ли бы он командовать в международном масштабе. И Василий Иванович, смущаясь, отвечает:
«С языками у меня плоховато».
Но он недооценивает себя. Язык Василия Ивановича стал понятен всему миру. Большевиками-командирами – Ворошиловым, Чапаевым – гордятся рабочие и крестьяне во всех странах – как символ рабочей боевитости и непобедимости. Теперь каждый народ воспитывает своих Ворошиловых, своих Чапаевых. Пусть они пока никому не известны – первая же схватка обнаруживает их. Наполеон? Здесь был Наполеон. Именно здесь сто двадцать восемь лет назад Наполеон осадил с несколькими тысячами солдат Сарагосу. Арагонские крестьяне и мастеровые заперлись в городе и отказались сдаться иностранным завоевателям. Восемь месяцев генерал Лефевр лез на крепостные стены, рыл подземные ходы, взрывал порохом отдельные дома – и через восемь месяцев, по приказу Наполеона, позорно снял осаду. Сейчас в Сарагосе заперся с семью тысячами солдат, с артиллерией и танками, старый генерал Кабанельяс, член фашистского правительства. Арагонские крестьяне, каталонские рабочие учатся у Чапаева защищать свои права. Смертельно раненный русский большевик тонет в реке Урал, похожей на реку Эбро. И как бы в ответ в зале гремит яростный клич:
– На Сарагосу!
В домике на площади заседает военный комитет. Под окнами молодежь поет песни. «Красный Веддинг» сменяет «Карманьолу», затем звенят незнакомые кастильские слова «Приамурских партизан». Сюда собрались люди со всего света, даже шведы, австралийцы, македонцы. Есть даже абиссинский негус, не настоящий, конечно. Это один итальянец-рабочий отпустил себе бороду, подстригает себя, как негус. Он очень храбрый человек, не пропускает ни одной атаки, идет в бой обнаженный до пояса, с винтовкой и с навахой. Его все фотографируют на память, и он все повторяет: «Надо, чтобы Муссолини это видел: пусть он видит, что я опять сражаюсь против него, не в Абиссинии, а здесь».
Вдруг суматоха, слышен рокот мотора. Тушат свет. Появляется самолет, очень маленький, просто авиетка. Она шныряет над Тардисентой, пока в нее не начинают наугад стрелять.
С ночлегом здесь туго, все переполнено. Меня послали на паровую мельницу. Хозяин был видным здешним фашистом, его расстреляли. В спальне его, уже порядком замусоренной, меня встретил пожилой, с совершенно черным от небритости лицом человечек. Это репортер барселонской газеты «Публиситад». Он вынул из заскорузлого бумажника визитную карточку и подал мне. Я сделал то же. Мы церемонно поклонились друг другу и, не сказав ни слова, тотчас же улеглись вместе в единственную грязную кровать.
14 августа
Проснулся в кровати мукомола, одетым, обнявшись с заросшим человечком. Коллега-журналист тотчас же засуетился, поправил на шее ветхий воротничок, ушел и вернулся с солдатским котелком кофе, с большим куском хлеба. Труэва, Альбер и Марина пришли разделить завтрак. Я сказал, что хочу поехать в Бухаралос, к Дурутти. Труэва предложил сопровождать, он хочет посмотреть анархистскую колонну.
За два часа езды по проселкам мы опять покрылись толстым слоем мучнистой известковой пыли. Опять останавливались и проверяли дорогу – она идет в трех-четырех километрах параллельно фронту. Противник тоже путается в здешних дорожках. Этой ночью крестьянский патруль окликнул машину: «Кто едет?» Бойкий ответ: «Фалаиха эспаньоль!» Крестьяне открыли огонь, перебили всех пассажиров, среди них фашистского полковника.
Бухаралос весь увешан красно-черными флагами, заклеен декретами за подписью Дурутти или просто плакатами: «Дурутти приказал то-то и то-то». Городская площадь называется «Площадь Дурутти». Сам он со штабом расположился на шоссе, в домике дорожного смотрителя, в двух километрах от противника. Это не очень-то осторожно, но здесь все подчинено демонстративной храбрости. «Умрем или победим», «Умрем, но возьмем Сарагосу», «Умрем, покрыв себя мировой славой» – это на знаменах, на плакатах и листовках.
Знаменитый анархист встретил сначала невнимательно, но, прочтя в письме Оливера слова: «Москва, «Правда», сразу оживился. Тут же, на шоссе, среди своих солдат, явно привлекая их внимание, он начал бурный полемический разговор. Его речь полна мрачной фанатической страстности.
– Может быть, только сотня из нас останется в живых, но эта сотня войдет в Сарагосу, уничтожит фашизм, подымет знамя анархо-синдикалистов, провозгласит свободный коммунизм… Я войду в Сарагосу первым, провозглашу там свободную коммуну. Мы не будем подчиняться ни Мадриду, ни Барселоне, ни Асанье, ни Хиралю, ни Компанису, ни Касановасу. Хотят – пусть живут с нами в мире, не хотят – мы пойдем на Мадрид… Мы покажем вам, большевикам, русским и испанским, как надо делать революцию, как доводить ее до конца. У вас там диктатура, в Красной Армия заведены полковники и генералы, а у меня в колонне нет ни командиров, ни подчиненных, мы все равны в правах, все солдаты, я тоже здесь только солдат.
Он одет в синее холщовое моно (комбинезон); шапка сшита из красного и черного сатина; высок, атлетического сложения, красивая, чуть седеющая голова, властен, подавляет окружающих, но в глазах что-то чересчур эмоциональное, почти женское, взгляд иногда раненого животного. Мне кажется, у него недостаток воли.
– У меня никто не служит из-за долга, из-за дисциплины, все пришли сюда только из-за желания бороться, из-за готовности умереть за свободу. Вчера двое попросились в Барселону повидать родных – я у них отнял винтовки и отпустил совсем, мне не надо таких. Один сказал, что передумал, что согласен остаться, – я его не принял. Так я буду поступать со всеми, хотя бы нас осталась дюжина! Только так может строиться революционная армия. Население обязано помогать нам – ведь мы боремся против всякой диктатуры, за свободу для всех! Кто нам не поможет, того мы сотрем с лица земли. Мы сотрем всех, кто преграждает путь к свободе! Вчера я распустил сельский совет Бухаралоса – он не помогал войне, он преграждал путь к свободе.
– Это все-таки пахнет диктатурой, – сказал я. – Когда большевики во время гражданской войны иногда распускали засоренные врагами парода организации, их обвиняли в диктаторстве. Но мы не прятались за разговоры о всеобщей свободе. Мы никогда не прятали диктатуры пролетариата, а всегда открыто укрепляли ее. И затем – что это может получиться у вас за армия без командиров, без дисциплины, без послушания? Или вы не думаете воевать всерьез, или вы притворяетесь, у вас есть какая-то дисциплина и какая-то субординация, только под другим названием.
– У нас организованная недисциплинированность. Каждый отвечает перед самим собой и перед коллективом. Трусов и мародеров мы расстреливаем, их судит комитет.
– Это еще ни о чем не говорит. Чья это машина? – Все головы повернулись, куда я указал рукой. На площадке у шоссе стояло около пятнадцати автомобилей, большей частью изломанных, потертых «Фордов» и «Адлеров», среди них роскошная открытая «Испано-Суиса», вся блистающая серебром, щегольской кожей подушек.