Литмир - Электронная Библиотека

-- Терпи подполковник, - сосредоточенно прошептал танкист. - Бог терпел и нам велел.

Сашка, захрипев, широко открыл глаза, которыми почти ничего не видел. Танкист склонился над ним мутным неразличимым видением, почти призраком. Сейчас ему казалось, он видит за спиной капитана изумлённого Дихтярёва, натягивающего на выпуклый лоб свой малахай. Значит живой, - подумалось Сашке, и он попытался улыбнуться. Но ничего не получилось, лицо будто облепленное чем то тяжёлым отказывалось повиноваться. А потом стало больно, очень больно.

От боли, которая как кислота разъедала его лицо, Сашка вцепился в рукав грязного комбинезона танкиста, будто пытаясь убедиться, что перед ним не призрак. Его незрячие от большой и мгновенной кровопотери глаза выхватили из размытых красным видений лицо Оксаны - она кричала, но Сашка услышал лишь слабый отзвук её крика. А потом от боли стало некуда деться, и он прикрыл веки внутрь себя, теряя сознание от шока.

Последнее, что он увидел - над ним в синем бесконечном небе, которое устало от смерти, плыли лёгкие белоснежные облака.

И солнце, чьё золотое сияние не могла поколебать ничья боль.

"...Не вода это матушка,

Кровь.

Она крутит у них

Жернова..."

Халим "Песня"

3

Женька Малахов молча стоял у окна, с пустым, тоскливым отчаяньем глядя на мелькающие в темноте золотистые огоньки. Папироса давно погасла между его пальцев. Тусклый утренний туман рвался клочьями за серым, скучным прямоугольником вагонного окна. Тайга начинала открывать свои подслеповатые с спросонья, глаза.

-- Я в офицерском всего год была,- сказала Оксана, не глядя на Малахова. Сколько уже времени прошло час? Два? Или пятнадцать минут? А что вообще можно было измерить временем? Колёса всё стучали и стучали, отбивая ритм времени, которое, как и поезд неслось только вперёд, и не было стоп-крана, чтобы даже не остановить, а замедлить его неумолимый ход.

-- В офицерском до Минска - потом мы из окружения выскочили и уже без остановок до Кенигсберга.

Оксана посмотрела на Женьку сейчас бесконечно далёкого и чужого.

- А уже потом меня в бордингхауз для солдат и младших чинов перевели. Mittelmaßig - поистрепалась, значит. И сразу в солдатский. А там такое.... Только морфушей и спасались - выменивали на Шварцмаркте . Или шнапс пили до потери сознания - выменивали у солдат на.... На одежду или там сигареты. Я всё хорошо помню. Очень хорошо....

Женька обернулся на звук её тихого голоса, как-то тупо качая головой. В темноте нельзя было увидеть слёзы в уголках его глаз. В темноте нельзя ничего увидеть. Малахов поспешно, чтобы Оксана не то что заметить, но и предположить не могла, что он заплакал.

Не положено ему по званию плакать.

-- А Сашку лечили долго. Лицевиков всех ведь долго лечат. А по закону военного времени за убийство военнослужащего при исполнении служебных обязанностей - расстрел. А Сашку спасли. За него на трибунале кто-то из начальства заступился, и заменили расстрел "десяткой". А меня на поселение на "сто первый".

Оксана помолчала и сказала:

-- Пойду я....

Она словно проснулась, осознав, что ничего не изменится от её слов. Мир вокруг неё продолжал оставаться совершенно цельным, без всякого огреха, без единой лишней детали. И чёрная тайга за обледеневшими окнами, и промозглый вагонный тамбур, и недоступный для её отчаянья человек в этом вагонном тамбуре. Всё это будет оставаться единым, даже если тысячи людей зайдутся в крике от боли. Мир это ещё не люди, но люди это ещё не весь мир. И что для всего этого её жизнь?

-- Куда?

Малахов спросил, будто не понимая, куда она может она пойти из этого холодного вагонного тамбура. Он и правда только сейчас попытался понять, что всё что Оксана так тихо и равнодушно говорила - правда.

-- На место Женя, на своё место, в вагон. Видишь, какая я замаранная. Нет, и не будет мне прощения, Женя.

Малахов окончательно сникший, бессмысленно застонал. Застонал, наверное, от боли, которая было настоящей. Было что-то для него совсем несправедливое в рассказе Оксаны. Прислонившись к холодной стенке вагонного тамбура, он вытер лицо рукавом шинели.

-- Я ведь любил тебя Оксана, - сказал Малахов. - Если не знала - я тебя так сильно любил, да сделать ничего не мог, - куда мне до Сашки? Я ж ночей не спал, тобою бредил....

"А ты.... ",- послышалось в Женькиных словах Оксане. Он и весь сам был как немой укор - сгорбившийся будто старик, поникший и совершенно растерянный. Как-то сразу согнувшись в плечах, потеряв всю свою выправку и стать Малахов обиженно молчал.

-- Блядь я,- процедила сквозь зубы Оксана. - Подстилка немецкая. Ты Женя, другую девочку любил. Во мне ведь ничего от той девочки не осталось - ни снаружи, ни внутри.... Меня ведь, Женя, стерилизовали.

-- Как стерилизовали?

-- По методу Клауберга. Нас всех, кто в бордингхаузе был, принудительно стерилизовали. Рассказать? Или не надо?

Она откинула назад голову, словно пила сейчас свою злобу, - пила большими глотками, стараясь быстрее утолить свою жажду. Сейчас ей было всё равно. Страх, что Женька вот так всё узнает - бесследно испарился. И теперь равнодушная ярость выпрямила её во весь рост.

-- Да что ты знаешь, - почти прошипела Оксана.

Сердце в Женькиной груди застучало частой барабанной дробью. Непривычно закружилась голова - в войну Женька видел много всякого, но от сказанного Оксаной сводило челюсти от отвращения, словно у зелёного пацана, впервые увидавшего цвет человеческой крови. Вдвойне больнее становилось оттого, - что случилось всё это с человеком близким и знакомым. Женька сжался от стеклянного холодка, змейкой скользнувшего между его лопаток.

-- Я бы рассказала, да жалко тебя. У меня следователь два раза сознание на допросах терял. На "Вы" потом называл. А он здоровый мужик был, "смершевец" .

Оксана почему-то насмешливо посмотрела на Малахова. Сейчас её переполняла ясная, холодная злость, которая превращала каждое сказанное ею слово в острый выпад, укол невидимого штыка.

-- Думаешь, на войне ты много видел? - сжала в притворной улыбке губы Оксана. - Не тебе это судить.... А насчёт всего остального, ты прав - мразь я. Блядь последняя.... Не отмоешься.

Оксана зло, без сожаления прищурила свои глаза. Она могла так говорить, она имела на это право. Даже обычного стыда не было - сквозь её расчётливые слова так и слышался восторг. А ведь она ещё может говорить так, и быть уверенной в своих словах.

Оксана почти кричала, повысив голос, но так чтобы из вагона не могли услышать

-- И курить я, на фронте начала. Только не на первом Белорусском... Что не знал?

Сейчас Оксане совсем не было страшно - даже если Женька закричит в ответ или ударит.

-- Ну, скажи что я блядь, скажи. Сучкой назови, мразью. В глаза мне плюнь, ноги об меня вытри... Имеешь право, ты ж фронтовик, а я проститутка фашистская. "Овчарка" эсэсовская.

Но Женька молчал, будто не слышал приглушенного полукрика Оксаны.

-- Пошла я, - сказала она. - И ты иди, Женя. Живи как жил, забудь, что меня встретил. Тебе так проще жить будет.

-- Подожди, - только и смог сказать Малахов.

Оксана посмотрела в перекошенное от боли и сожаления лицо Женьки и злость схлынула, исчезла без следа, забирая с собой чёткую уверенность, её холодный расчётливый азарт безжалостных слов, которыми она наотмашь хлестала по лицу Малахова.

Она заплакала.

-- Женя, Женечка, - сжала она плечи Малахова. - Прости меня дуру, пожалуйста. Не знаю, что на меня нашло, - я ведь так обрадовалась, когда тебя увидела. Прости меня Женя, совсем я остервенела. От обиды остервенела. Мне ведь тоже больно, очень больно.... Только и остаётся, что боль эту из себя вынуть и другому отдать. Дура я.

20
{"b":"596207","o":1}