Саид не попросил Надию молиться за его отца, а она не предложила ему этого, но, когда он собрался помолиться со знакомыми, собиравшимися в длинной вечерней тени, отбрасываемой их общежитием, она сказала, что хотела бы присоединиться к кругу молящихся, посидеть с Саидом и с другими, даже не затем, чтобы склониться в мольбе, то он улыбнулся и ответил, что в этом нет нужды. И у нее не нашлось слов на это. Она все равно осталась с ними, рядом с Саидом, на голой земле, лишенной всякой растительности из-за сотен тысяч шагов по ней и расплющенной тяжелой техникой, и впервые она ощутила недружелюбие. Или, скорее, отстраненность. Или, скорее всего, и то и другое.
* * *
Для многих приспособиться к этому новому миру было очень трудно, но для кого-то это прошло неожиданно просто.
На Принсенграхт, в центре Амстердама, пожилой человек вышел на балкон своей маленькой квартиры, одной из тех, расположенных в переделанных под жилье столетних домов и складов у канала; и окна тех квартир выходили на двор, залитый разноцветьем растений — словно тропические джунгли — мокрый от зелени, в городе воды; и мох разрастался по деревянным краям его балкона, а также папоротник, и усики расползались по сторонам; и там стояли два стула, два стула с тех времен, когда еще жили два человека в этой квартире, а теперь оставался лишь один, и его последняя любовь покинула его; и он сел в один из тех стульев и аккуратно раскатал себе сигарету; пальцы его дрожали, бумага хрустела, слегка мягкая от влажности, и запах табака напомнил ему, как всегда, о давно ушедшем отце, и как тот вместе с ним слушал записи научно-фантастических приключений, и как раскуривал свою трубку, пока морские создания атаковали подводную лодку, и звуки ветра и волн в записи смешивались с шумом дождя в их окне, и пожилой человек, тогда еще мальчик, думал, что когда я вырасту, то тоже буду курить, и так и случилось; курильщик со стажем разминал сигарету и собирался зажечь ее, как увидел выходящего из простого сарая во дворе — где хранились садовые инструменты и всякое такое, и откуда выходили и куда заходили постоянные потоки иностранцев — морщинистого мужчину, щурящегося на свет, с тростью и в панаме, одетого как для тропиков.
Пожилой человек посмотрел на морщинистого и ничего не сказал. Он всего лишь зажег сигарету и затянулся ею. Морщинистый тоже не произнес ни слова: он прошелся медленно по двору, опираясь на трость, скрипящую по гальке дорожки. Затем морщинистый направился назад в сарай, но перед этим он повернулся к пожилому, все еще пренебрежительно смотрящего на него, и элегантно приподнял свою шляпу.
Пожилой поразился этому жесту и просидел какое-то время неподвижно, словно парализованный, и прежде, чем он решил как-то ответить, морщинистый человек зашел внутрь и исчез.
На следующий день сцена повторилась. Пожилой все так же сидел на балконе. Появился морщинистый. Они посмотрели друг на друга. И в этот раз человек в морщинах приподнял приветственно свою шляпу, пожилой поднял бокал вина — бокал крепленого вина, которое он тогда пил — и он при этом серьезно, но благопристойно, кивнул головой. Никто из них не улыбнулся.
На третий день пожилой мужчина спросил морщинистого, если тот желает присоединиться к нему на балконе, и, хотя пожилой не говорил на португальском бразильском языке, а морщинистый не понимал голландский, они затеяли между собой разговор — разговор со многими долгими паузами, но эти паузы были в высшей степени понятными, почти незаметными для тех двоих, словно два древних дерева не заметят нескольких минут или часов, пролетевших незаметно.
В следующий приход человек в морщинах предложил пожилому зайти в черную дверь внутри сарая. И пожилой согласился, медленно шаркая ногами, как и морщинистый; и на другой стороне той двери пожилой, поднявшийся на ноги с помощью морщинистого, очутился в холмистом районе Санта Тереса Рио-де-Жанейро в тот же самый день, только раннее и жарче, как и в его Амстердаме. Морщинистый отвел его по трамвайным путям в студию, где тот работал, и показал ему свои картины, и пожилой, несмотря на то, что ему было трудно оставаться несочувствующим критиком, решил, что те картины были созданы настоящим талантом. Он попросил продать одну работу, но вместо этого — получил ее в дар.
Неделю спустя, военный фотограф, проживавшая в квартире на Принсенграхт с окнами в тот же двор, первым из соседей заметила присутствие пожилой пары на балконе на другой стороне. Она также была первой, через совсем короткое время, и к ее изумлению, кто увидела их первый поцелуй, который она запечатлела, совершенно не собираясь делать этого, а затем уничтожила снимок позже той же ночью из-за внезапного приступа сентиментальности и уважения чужой приватности.
* * *
Иногда какой-нибудь представитель прессы появлялся в лагере или на работе Саида и Надии, но, прежде всего, сами чужеземцы описывали, постили и комментировали происходящее. И, как обычно, больший интерес привлекали события подобные тому, как налет нативистов, испортивших машинное оборудование или сломавших, почти построенные, здания, или как избили какого-то рабочего, далеко ушедшего от лагеря. Или как мигрант пырнул ножом бригадира из местных, или драка между группами мигрантов. Но, в основном, не было ничего для новостей: лишь день-за-днем бесконечная человеческая работа и обычная жизнь, и старение, и любовь, и разводы, как везде, и, явно, не стоило никаких заголовков и не привлекало ничьего внимания, кроме тех, кого это напрямую касалось.
В общежитях не было местных по очевидным причинам. Однако, они работали вместе с мигрантами в рабочих местах, обычно, супервайзорами или операторами тяжелой техники, огромных машин, напоминающих механических динозавров, которые могли поднять огромный кусок земли или закатать горячую полосу асфальта, или размешать бетон медленным спокойствием жующей коровы. Саид, конечно же, видел подобное строительное оборудование, но некоторые машины не были сопоставимы никакими размерами с ранее виденным, и работать рядом с пыхтящим, сопящим строительным двигателем ощущалось совсем не так, как вид с далекого расстояния, точно так же отличались ощущения пехотинца, бегущего рядом с танком в бою, и мальчика, смотрящего на этого пехотинца на параде.
Саид работал с дорожниками. Его бригадир был знающим дело, опытным местным с прядями белых волос по облысевшей голове, покрытой, чаще всего, шлемом до тех пор, пока он не вытирал голову от пота в конце рабочего дня. Этот бригадир был честным, сильным человеком, не боящимся показать свои мысли и отношение. Он не любил никчемные разговоры, но, в отличие от многих местных, ел свой обед с мигрантами, работающими с ним, и, похоже, ему нравился Саид, а если нравился — слишком сильное слово, то, по крайней мере, он ценил отношение Саида к работе, и часто садился рядом с Саидом, когда ел. Саиду тоже было на руку находиться как можно чаще между рабочими, говорящими на английском, и он занял место некоего посредника между бригадиром и другими людьми его бригады.
Бригада было многочисленной: излишек рабочих тел и недостаток оборудования; бригадиру приходилось постоянно изобретать способы эффективного использования большого количества людей. Можно сказать, что тот находился между прошлым и будущим: прошлым от того, что в начале своей карьеры баланс необходимых к решению задач склонялся в сторону ручных работ, а будущее — потому что, оглядывая вокруг сейчас почти непредставимое происходящее, ему казалось, что они переделывали саму Землю.
Саид обожал бригадира, и у бригадира была своего рода негромкая харизма, к которой часто тянутся молодые люди, и частью того притяжения было отсутствие желания быть обожаемым. Также, для Саида и многих других в бригаде, их контакт с бригадиром был самым близким и самым продолжительным из всех их общений с местными, и поэтому они смотрели на него, как на ключ к пониманию их нового дома, людей и порядков, устройства и привычек, кем, в чем-то, он и был, хотя, принимая во внимание их само присутствие, люди и порядки, устройства и привычки претерпевали огромные изменения.