Литмир - Электронная Библиотека

Он примолк и потом, вздохнув, заговорил снова.

— Да-с, дети войдут в Царствие небесное и по любви своей введут в него даже кое-кого из нас… из Федорушки-матушки, из взрослой совокупности российских возможностей, — хихикнул он быстро и злобно. — Хотя, по правде сказать, не стоим мы того. Ибо — как мы с вами очень удивляемся Нордману, что за охота ему порабощаться толстомясой мамаше своей, и каждый из нас на подобную мамашу давно бы плюнул, — так вот мне иной раз удивительно и на тех, кто нам свободы и права достает кровью и муками своими: откуда у них берется и достает терпения и любви, чтобы еще на нас не плюнуть? Ведь — какую бы луну они ни сняли для нас с неба, мы продадим ее за первое же ласковое слово любого светло-пуговичного сутенера нашего, и будем творить власть имущую волю его, как влюбленные собаки, и вилять хвостом, покуда он сожрет и труд детей наших, и самих детей-тружеников… Так-то-с. Не то!..

Карета остановилась у длинного корпуса типографии, многоэтажно-глазастой яркими огнями в бесчисленных окнах.

— А все-таки-с, — сказал Сила Кузьмич, прощально пожимая громадною лапою своею маленькую щуплую ручку Аухфиша, — все-таки-с, помяните мое слово: всякая струна рано или поздно смычком перетирается. Сколько господин Нордман ни много терпелив и влюбленно покорлив, но в один прекрасный день и он может взбунтоваться, и мамашу свою весьма к черту послать, со всеми ее сутенерами бывшими, настоящими и будущими-с. И будет тогда мамаше очень глупо-с и очень нехорошо-с… Потому что… не то-с! не то! не то!

XXIII

Назавтра после первого представления «Крестьянской войны» опера Е.С. Савицкой пережила день величайшего своего триумфа. В городе только и речей было, что о спектакле редкостном, о Нордмане, о Наседкиной, о Берлоге, — и все речи сливались в согласный хвалебный хор. Газеты за поздним окончанием спектакля успели поместить лишь коротенькие репортерские заметки, возвестившие громадный успех оперы, которого отрицать не посмел даже злобно шипящий «Обух». Но послезавтра настал черный день.

Свободный от спектакля и репетиций, Берлога проспал поздно за полдень. Зимний день начинал уже погасать, когда — на звонок из спальни — Настасья Николаевна собственноручно подала Андрею Викторовичу кофе, почту и газеты.

— Заезжал Самуил Львович, — сказала она, — должно быть, по делу… встревоженный такой.

— М-м-м… что же он, чудак, меня не разбудил?

— Будила я, да разве ты — когда тебя сон одолеет — человек? Хуже, прости, Господи, мертвого тела.

— Врешь все… Я сквозь сон слышу, как кошка мышь сторожит.

— Уж этого я не знаю, но только, чтобы разбудить тебя, покуда сам не выспишься, есть единственное средство: воды в рот набрать да в лицо тебе прыснуть.

— Ну и прыснула бы?

— Покорно благодарю: чтобы ты в меня подсвечником пустил, как в прошлом году было? Ты спросонья как дикий слон: ничего не помнишь и не понимаешь…

— Не намекал тебе Шмуйло, зачем был?

— Нет, только спросил, обедаешь ли ты дома.

— Заедет, стало быть?

— Ничего не сказал.

— Телефонируй ему в редакцию, что приезжал бы, буду ждать. Н-ну?

— Да я — ничего… Что ты вскинулся?

— А зачем морды делаешь?

— У нас сегодня и без Аухфиша пятнадцать человек за стол сядет.

— А мне — что? Хоть тридцать.

— Хорошо тебе, когда ты хозяйством не занимаешься…

— Большая невидаль! — при пятнадцати обедающих, накормить шестнадцатого!

Настенька подумала про себя: «Очень невидаль, если кухарке выдано на рынок по расчету только на десять… А кухарка, поди, тоже утянет… Ах Ты, Господи!»

Вслух же произнесла:

— Очень взволнован был Самуил Львович. Должно быть, приезжал денег занять…

— Ты Настасья, кроме денежных, других беспокойств даже предположить не умеешь!

— Если будет просить, ты, Андрей Викторович, не давай!

— Ну уж это — дам я или не дам — одного меня касается… совершенно не твое дело.

— Да! не мое! Ты за октябрь три тысячи получил, а сейчас— всего еще ноября половина — где они? У меня платежи…

— Отстань!

Почта была большая, как всегда. Берлога, пересмотрел адреса и, не видя интересных почерков, отложил письма в сторону и взялся за газеты. Как водится, заведомо дружеские оставил напоследок — закусить горькое сладким, и начал с заведомо враждебных. Хмурый, с насупленными бровями на опухлые, заспанные глаза, он развернул желто-бумажный небольшого размера лист «Обуха».

— Ого?!

Столбцы сверху донизу пестрили именами Берлоги, Наседкиной, Савицкой, Нордмана, Рахе, Поджио, Кереметева, Меш-канова в сопровождении крепких эпитетов и злобных афоризмов, свидетельствовавших, что «Обух» объявил театру войну по всему фронту и без пощады. Берлогу это обстоятельство не обеспокоило. Он был уверен и ждал, что успех «Крестьянской войны» взбесит обуховцев до потери самочувствия, — и теперь, чем свирепее была энергия черносотенной атаки, тем даже приятнее было сознавать, что враг разбит наголову и не имеет в запасе никакого оружия, кроме пошлых ругательств и гнуснейших доносов.

— «Теряющий голос рекламист»… я!.. — ухмылялся Берлога, почесывая мохнатую грудь под малиновою шелковою рубахою. — «Вместо тона эс-дур пел в тоне эс-де»… скажите пожалуйста! туда же острить покушается… сморчок! старый хрыч! Черномор допотопный!.. «Для вящего угождения «ашвободителям» гримировался мишурисом из Шполы…» ну еще бы!.. «Разнузданная оргия революционной сволочи…» «Бессмысленный рев нашей неучащейся, но скандалящей молодежи…» Конечно! Все в порядке! Полный арсенал… Ах, и злы же вы, соколики! ах, злы!.. Эка, эка! Настасья! смотри, как нас сегодня «Обух» жарит: рецензия… фельетон… «Каждый день…» Ха-ха-ха! По всем по трем! Вот идиоты: сами не понимают, какую рекламу нам делают… Позволь: да тут еще! И — еще!.. И еще раз, еще!!!

Под заголовком «Гнусное покушение» Берлога нашел чрезвычайно подробное и в высшей степени трагическое описание ночного битья стекол, претерпенного редакцией «Обуха» после первого представления «Крестьянской войны». С горестью указывалось, что удалось скрыться и временно («надеемся»!) избежать наказания настоящим виновникам адского комплота, имевшего целью умертвить разом издателя, редактора и секретаря «Обуха», соединившихся в это время, — «как, очевидно, хорошо осведомлены были злоумышленники», — для редакционного совещания. Читалась сдержанно-негодующая нотация Брыкаеву, полиция которого оказалась не на высоте призвания: вместо действительных злодеев схватила и продержала целую ночь в кутузке людей, не только не причастных к скандалу, но хорошо известных самой редакции «Обух» за благонадежных патриотов, «каких мы, к сожалению и к позору страны нашей, не всегда видим даже на высоких административных постах».

— Кой черт? — хохотал Берлога, — они уже и Брыкаевым недовольны? Ермилку, что ли, прочат в полицеймейстеры посадить? Вот бы ловко…

И запел из «Игоря»: [366]

Он им княжество управит,

Он казны им поубавит…

— А ты совсем без голоса! — заметила Настя. — Сипишь, как болотная сова. Подслушал бы кто, — не поверит, что Берлога.

— С утра… не суть важно.

— Хорошо утро: третий час.

— Когда человек просыпается, тогда для него и утро.

— Нет, это не утро виновато, а — что после «Крестьянской войны» ты невесть где пропал на всю ночь и вчера только к полдню отыскаться изволил…

— Где я пропадал и когда изволил отыскаться, это, мадам, — опять-таки — не ваше дело. Тысячу раз говорено: не сметь меня пилить…

— Губи голос-то! Губи!

— Если и погублю, никто от того не пропадет… Детей у нас нет. У тебя, поди, тысяч сотня отложена на текущий счет, с голода не умрешь.

— Сколько ни отложено, — мои. На мое не рассчитывай.

— Наплевать! Мне и не надо. В акробаты пойду. Смотри.

Берлога трижды, без перерыва, перекувырнулся на кровати через голову. Лицо его налилось кровью, глаза стали блестящие, веселые.

87
{"b":"595412","o":1}