Литмир - Электронная Библиотека

На другой день в девять утра Третецкий произнес перед строем речь: “Работа продолжается. Приступаем сейчас. Работать с полной отдачей, с энтузиазмом. На этом все!”

Сотрудники КГБ забрали трактор, который использовали для раскопок. Но к этому времени Третецкий уже наладил связи с местным населением, и один из колхозов одолжил ему свой трактор. Польские участники группы были особенно благодарны Третецкому и хлопали его по плечу. Следующие два дня русские и поляки продолжали вскрывать захоронение и слушали радиосводки из Москвы. Понемногу начали приходить хорошие новости. Услышав, что с путчем вот-вот будет покончено, работать стали как будто с удвоенной энергией. Наконец утром 21 августа, когда заговор путчистов рухнул и армейские части с облегчением победоносно выдвинулись из Москвы в места дислокации, Третецкий вновь обратился к подчиненным с речью. Он не собирался больше жить во лжи. И не хотел возвращаться в прошлое – разве только чтобы исследовать останки.

“Уголовное расследование, начатое по приказу президента Союза советских Социалистических Республик Михаила Горбачева, продолжается!” – провозгласил полковник. А затем распорядился приступить к работе, и люди занялись раскопками.

Глава 2

Сталинистское детство

Вскоре после того как мы с моей женой Эстер в январе 1988 года переехали в Москву, меня пригласили на чай Флора и Миша Литвиновы. Они жили в квартире на Фрунзенской набережной, в районе, где обитали семьи многих партийных руководителей – как бывших, так и действующих. Литвиновым было за 70. Это была удивительная пара: поразительно добрые люди, они, казалось, знали всех и вся в Москве. Из них двоих Миша был более тихим. Думаю, его сдержанность объяснялась тем, что всю жизнь он был буфером между своим отцом Максимом (наркомом иностранных дел, вхожим в ближнее окружение Сталина) и сыном Павлом, диссидентом, одним из первых выступившим против режима. Находясь в самой гуще исторических событий, среди самих субъектов истории, Миша развил в себе искусство слушать. Он слушал собеседников с вниманием и видимым удовольствием. Но мало что могло удивить человека, чей отец на случай ночного ареста клал под подушку браунинг, а сын показал шиш политбюро. Так что в компании, чужой или своей дружеской, ведущая роль отводилась Флоре, которая говорила от имени семьи и вела светскую беседу.

Меня она спросила, о чем я собираюсь писать в Москве.

– Я хочу найти Кагановича, – ответил я.

Лицо у Флоры вытянулось. Они с Мишей были знакомы со многими американскими репортерами и, уж конечно, слышали о более вменяемых темах: контроль над вооружениями, права человека, политика Кремля. “Странный молодой человек”, – должно быть, подумала она, но по доброте душевной ничего не сказала.

Лазарю Моисеевичу Кагановичу в то время было сильно за 90. Он был последним живым соратником Сталина из его ближнего круга. В бытность наркомом он занимал при Сталине такое же положение, как Геринг при Гитлере. Он участвовал в проведении коллективизации в 1920–1930-х: это была жестокая кампания, которая погубила крестьянство и покрыла бессчетными трупами землю украинских сел. В качестве главы московского горкома партии Каганович руководил строительством метрополитена; некоторое время тот носил его имя. Он был в ответе за разрушение церквей и синагог. При нем был взорван величественный храм Христа Спасителя в центре Москвы. Говорили, что купол храма был виден Сталину в окно, и он распорядился храм снести.

Продолжал ли Каганович по-прежнему верить? Мне хотелось это знать. Чувствовал ли он вину или стыд? Что он думал о нынешнем генеральном секретаре – Горбачеве? Но дело было даже не в этом. Мне просто хотелось оказаться в одной комнате с Кагановичем, увидеть, как выглядит этот злодей, узнать, что он делает, какие книги стоят у него на полках.

Миша слушал меня, но как-то рассеянно. Пока я говорил, он складывал салфетку в… нечто. Он не так давно пристрастился к оригами – японскому искусству складывания фигур из бумаги – и стал настоящим мастером. Повсюду в комнате были его поделки: восьмигранники, тетраэдры, аисты, насекомые.

– Знаете, – сказал он, разглаживая ребром ладони складку на бумаге, – Каганович живет здесь, под нами.

Как здесь?! О том, что он живет на набережной, я знал, но полагал, что в одном из солидных домов, до сих пор населенных потомками старых большевиков и сталинской гвардии. Но прямо здесь? На старых фотоснимках Каганович выглядел крупным мужчиной с прусскими усами и глазами цвета агата. Выйдя в отставку, он стал лучшим доминошником во всей округе. Со всеми, кто появлялся во дворе, он садился играть. Однажды, еще в брежневское время, Каганович позвонил в райком партии и потребовал установить в его дворе фонари, чтобы он мог играть в домино летними вечерами. За ним сохранялось право на медицинское обслуживание в привилегированных кремлевских больницах, в Четвертом главном управлении. Так что он был вполне жив-здоров. Но он был не где-то, а этажом ниже.

– Квартира 384, – сказал Миша. – Раньше мы часто встречали его – в лифте, во дворе. Но теперь совсем не видим. Говорят, он не выходит на улицу. Никому не открывает. Может быть, у него есть сиделка. Я не знаю, может ли он еще ходить. Он совершенно слепой.

С этими словами Миша взял ножницы и сделал мельчайший надрез на салфетке. Затем медленно развернул бумагу. На его ладони стоял индюк и встряхивал свое оперение.

Когда у меня в Москве выдавался свободный час-другой, я приходил в дом к Мише и Флоре на Фрунзенскую, 50, 9-й подъезд, надеясь встретить Кагановича. На протяжении многих месяцев я сотни раз звонил в квартиру 384, иногда по получасу и даже дольше. Я подсовывал записки под дверь и опускал их в почтовый ящик. Я звонил и стучал в дверь, прикладывал к ней ухо и вслушивался. Иногда до меня доносилось какое-то бормотание, иногда – шаркающие звуки, кто-то проходил в тапочках.

Дочь Кагановича Майя, сама уже пожилая женщина, по вечерам приходила проведать отца, приготовить ему ужин. Со мной она не разговаривала; когда я звонил ей домой, она передавала трубку другим людям. “Послушайте, он слишком стар для всяких встреч, – сказал мне один его родственник. – Мы не хотим, чтобы к нему приходили и задавали неприятные вопросы о прошлом. Это его только расстраивает”.

Я ошивался в его дворе и в основном говорил о нем с его соседями. “Он никого к себе не подпускает, – сообщил мне один молодой инженер, с которым мы сидели на дворовой скамейке. – Думаю, он сейчас всего боится. Скоро он умрет, и ему повезет, если его имя хотя бы напечатают в «Правде». А в свое время эта сволочь могла бы всех нас убить”.

В другой раз я познакомился во дворе с одной из самых старых соседок Кагановича. У нее был белорусский говор и глаза синие, как васильки. Она вышла на свою ежедневную прогулку. Дети прыгали через скакалку и играли в классики, а на них смотрели старики и старухи. “Еще недавно Каганович тут торчал целыми днями – играл в домино или просто сидел вдвоем с дочерью, – рассказала она. – Все знали, кто он такой, что творил при Сталине. В этих домах на набережной жило много шишек из партии, но таких, как Каганович, да еще до сих пор живых, нет. Я его всегда сторонилась. В наших краях говорили: чем дальше от царя, тем целее будешь”.

У меня был номер телефона Кагановича – 242-67-51, но он никогда не брал трубку. Позже один русский журналист, который много лет тоже пытался добраться до Кагановича, объяснил мне, что для звонков есть условный код: нужно набрать номер, выждать два гудка, повесить трубку и вновь набрать номер. Я так и сделал. Трубку взял старик.

– Алло?

– Алло, Лазарь Моисеевич?

– Да.

– Лазарь Моисеевич, моя фамилия Ремник. Я репортер американской газеты The Washington Post. Я хотел бы, если можно, прийти к вам.

– Это не нужно.

– Я слышал, что вы не очень здоровы, но я…

– Это не нужно. Я ужасно себя чувствую. Я ничего не вижу. Ужасно себя чувствую.

6
{"b":"595254","o":1}