Собрались на Рыбном рынке. Он, правда, был открыт в сторону порта, но благодаря каменным стенам в нем было укромно, как в комнате. «Стало быть, приехал?» — «Чего только не болтают!» — «Да нет, это чистая правда!» — «Поди ж ты, значит, он и впрямь здесь?» — «Вот и хорошо, что здесь!» — «Чего уж лучше!» — «В самом деле здесь, в Санкт-Барбаре?» — «То-то и есть, что здесь!» — «Три пятых и новые тарифы!» — «Значит, приехал?» — «В том-то и дело, три пятых улова и семь пфеннигов с килограмма». — «Да и новые тарифы и семь пфеннигов с килограмма!» — «И новые тарифы и три пятых улова».
Трактир был набит до отказа, в лавку тоже натискался народ, дверь в лавку сняли с петель.
Когда Гулль спустился вниз, здесь уже толпился народ. Шума особого не было, двое-трое говорили, кое-кто прислушивался. Гулль присоединился к ним и тоже заговорил, все больше народу стало слушать, воцарилась тишина, и все глаза обратились на него. Итак, это он. Он начал рассказывать про себя, и про «Алессию», и про порт Себастьян. Все это они уже слыхали, но только урывками, из третьих рук. А теперь слышали от него самого. Затем он обратился к ним, к условиям последних промыслов.
У него давно не было случая выступить перед массами. Слова казались ему убогими — скупые удары молота по каменной глыбе, но вскоре глыба стала ответно вздрагивать и крошиться, лица рыбаков выражали гнев и жадность, они неотрывно смотрели ему в рот, так, значит, это он, так вот он что говорит, то самое, что им нужно, они вырывали слова из его уст, они обжирались ими.
Выходит, стоит лишь захотеть, стоит лишь встряхнуться и взяться как следует, и люди на расстоянии двадцати километров стекутся на твой зов. Стоит лишь взять себя в руки и возвысить голос, и чуждая неповоротливая масса становится мягкой и послушной, и стены ширятся.
Гулль увидел вблизи лица Кеденнека. Он только сейчас его заметил, лицо Кеденнека было неподвижно, рот, как всегда, крепко стиснут. Гулль все говорил и говорил. А губы Кеденнека все плотнее сжимались в узкую полоску.
Гулль убеждал рыбаков вынести решение и твердо ему следовать. Текст постановления они возьмут с собой в свои деревни и вывесят на видном месте:
1. В порт Себастьян будут посланы выборные требовать выдачи авансов.
2. Должны быть выработаны новые тарифы и установлены новые рыночные цены на килограмм рыбы.
3. Пока не будут удовлетворены эти требования, ни одно судно и ни один рыбак не выйдут весной в море.
У рыбаков так и ходили желваки. Тем временем стемнело. Они то сдвигали головы, то раздвигали, некоторые обступили Гулля, дотрагивались до него руками, задавали вопросы. В конце концов постановление было принято единогласно.
Собрание близилось к концу. Рыбаки, обступившие Гулля, все еще переговаривались, кто-то позади выпивал, другие уже сидели по стенкам, сложив руки на коленях и уставясь в пространство.
Жена Антона Бруйка подышала на стекло, вытерла его до блеска и выглянула наружу.
— Все еще идут, — сказала она, оглядываясь на мужа.
— Пусть себе идут, — отозвался Бруйк.
— Так и не пойдешь? — спросила она.
— А для чего, собственно? Девчонки, подите-ка сюда!
Обе девочки стояли на цыпочках у окна. Они нехотя подошли.
Бруйк посадил одну на колени и принялся ерошить волосы другой. Голова отца вблизи показалась девочкам круглой и смешной. Круглые блестящие и веселые глазки его были устремлены на них, и девочки захихикали. Но в глубине этих веселых блестящих глазок светились совсем не веселые точки, они пронизывали. Девочки вдруг перестали смеяться. Но Бруйк только сказал:
— Обе вы у меня славные дочурки, а ваш братец, мой сынок, поедет на пасху в порт Себастьян, в мореходку.
Мать со вздохом оторвалась от окна. Семейство Бруйков походило на пригоршню кругленьких блестящих камушков, они так и перекатывались с места на место. Спустя немного пришел Бруйк-младший, такой же кругленький и блестящий.
— Где пропадал?
— На Рыбном рынке.
— Смотри, нарвешься!
Пока ужинали, стемнело. Но Бруйки причмокивали в темноте, чавкали, выскребывали тарелки.
Они легли спать. Проспали уже несколько часов, как вдруг в дверь решительно постучали. Бруйк отворил. Снаружи стояло несколько местных рыбаков. Позади, в темноте, сгрудились другие.
— Ты что это, Бруйк, залег в такую рань? Что больно скоро улизнул с собрания?
— А я так и знал, что вы припретесь и все в точности мне доложите. Что же он вам порассказал, этот Гулль?
— Он сказал, что таким негодяям, как ты, надо задать хорошую взбучку.
Ветер ворвался в открытую дверь, и ножки у стульев запрыгали. Бруйк хотел ее захлопнуть, но один из рыбаков вставил ногу в щель, другой схватил его за горло. Они ворвались в темную комнату. Дети и жена проснулись и заревели. Вошедшие повалили Бруйка и принялись избивать.
Ветер обрадовался открытой двери. Он носился по комнате, рвал и метал. Младший Бруйк был не в силах помочь отцу. Он ухватил его за плечо и тщетно старался вытащить из-под клубка насевших тел. Кто-то пнул его ногой, в темноте не разобрать кто.
— Не вяжись, малыш, — сказал чей-то голос. — Отец у тебя прохвост, тут уж ничего не попишешь.
Насытившись расправой, они ушли. Ветер снова толкнулся в дверь и, посвистывая, умчался. Жена и дети, не переставая реветь, потащили Бруйка на постель. Бруйк только ворочался и вздыхал.
Семейство Кеденнеков сидело за столом, когда к ним постучалась соседка, Катарина Нер. Она принесла шаль, которую брала взаймы для свекрови. Старушка тем временем померла. Гостье тоже поставили тарелку, и все напряженно ждали, станет ли она есть. Но та ни до чего не дотронулась, а все только рассказывала. Свекровь, мол, уже летом была плоха. Когда сын и внук вернулись с лова, она уже, можно сказать, дышала на ладан. Мужчины спали за перегородкой, а Катарина Нер со старухою. И не то чтобы паралич ее разбил, но она плохо двигалась, плохо соображала. День-деньской все молчит да молчит, а чуть хлопнет ставень, делается сама не своя и до того начинает ругаться, что даже поверить трудно, чтобы старый человек незадолго до смерти так из себя выходил, а все из-за какого-то ставня.
Но три дня назад, когда мужчины ушли на пристань, старуха вдруг и обратись к ней: «Катарина!» — «Ну, чего тебе?» Она, мол, уже, конечно, все рассчитала, чтоб до весны хватило, а заодно и ее долю, но, так как дни ее сочтены, нельзя ли ей в один раз съесть побольше из своей доли — другим все равно кое-что перепадет. Катарина удивилась: всю неделю старуха только пила, а уж ложки и в руку не брала; и все же она сварила ей горшок похлебки, накрошила туда сала и, поддерживая за спину, посадила в постели и дала в руки ложку. Старуха сама взяла ложку и как есть все выхлебала, да еще и рот утерла и легла, вечером и не помянула про ставень, а когда они проснулись, лежала уже мертвая.
Рассказав это, Катарина снова поблагодарила за шаль и ушла. Жена Кеденнека еще развернула шаль посмотреть, нет ли в ней какого изъяна. Мальчики сидели, словно в рот воды набрали, рассказ им понравился, и они все в нем поняли. Шаль оказалась цела, и семья продолжала ужинать.
И тут внезапно заговорил Андреас:
— Скажите, Кеденнек, что, той весной в порту Себастьян много погибло народу?
— Говорят, человек двенадцать.
— Послушайте, Кеденнек, если здесь повторится то, что было прошлый год в Себастьяне, глядишь, и у нас без жертв не обойдется, так не разумнее ли нам с вами, Кеденнек, поступить с салом так, как это сделала свекруха Катарины Нер?
Кеденнек выбросил вперед руку и, не вставая с места, двинул племянника в грудь кулаком. Андреас отпрянул, но вовремя обеими руками ухватился за стол. Зазвенела посуда. Андреас, смеясь, поправился на стуле и продолжал жевать.
Неделю спустя Гулль сидел на своем обычном месте у оконной крестовины. Столик перед ним был исчерчен множеством царапин и кружков, оставленных его карманным ножом. Вдруг к нему подсел Дезак и завел разговор: