Литмир - Электронная Библиотека

Именно здесь, на этом кирпичном обитаемом острове, опоясанном каналом Грибоедова и Малой Подьяческой улицей, внутри и вокруг дома — истоки моего хмурого горожанства, первые бродильные пузырьки его каменной, дворово-панельной закваски, изначальный урбанический туманец моей неиссякаемой ностальгии по извивам петербургской достоевщины в разлучные с Ленинградом дни, а порой годы. Так что — сельщина сельщиной, природное природным, а булыжно-асфальтовое, фонарно-канальное, дворово-дворцовое — при мне. Отложилось. И душа — накопитель всеземного — не ропщет от подобных перегрузок, но, благодарная, ликует в постижении прекрасного, что лежит на поверхности жизни или таится в неисчислимых слоях ее сущности.

В доме на Малой Подьяческой жизнь нашей семьи не получилась прочной, долговечной, такой, как она была задумана отцом с матерью. В тридцать восьмом арестовали отца, летом сорок первого уехал на каникулы и не вернулся я, в блокадную зиму сорок второго, когда в «утюг» угодила бомба, перебралась на Васильевский остров мать. Нас разбросало кого куда. Дом, слава богу, остался стоять на прежнем месте, напоминая кое-кому из его бывших обитателей о том, что в жизни, несмотря ни на что, случаются светлые денечки и даже годочки. Однако случаются они крайне редко и преимущественно в прошлом.

Я не знаю подробностей отцовского ареста, хотя и присутствовал при этом незаурядном событии в качестве спящего свидетеля шести с половиной лет от роду. Видимо, я все же проснулся тогда и даже обеспокоился, так как смутное ощущение тревоги, какого-то неотвратимого вероломства, возникшего в пределах той незабвенной ночи, не покидает мою душу посейчас.

Пришли за отцом в первом часу ночи и довольно долго копошились с обыском; виной тому — книги, которых в «убогом жилище» скопилось изрядное количество. Отца арестовали по доносу, как «затаившегося меньшевика», хотя никогда ни в одной из политических партий человек этот при жизни своей не состоял, кроме «партии Господа нашего Иисуса Христа», как сам он не без улыбки выразился несколько позднее, а именно — в прошлый мой к нему очередной приезд на квартиру в Купчине. А тогда ежовским пришельцам, скорее всего, необходимо было отыскать среди бумаг «зацепку». Вот они и копошились. И конечно же нашли. Тетрадку в черном клеенчатом переплете с полудневниковыми записями отца, с цитатами из мировой классики и тому подобной частно-педагогической канцелярией. Согласитесь: ведение интимных дневников, записи «на добрую память» в семейных альбомах и вообще оставление на бумаге всяческих автографов и рукоприложений, уличающих тебя в способности мыслить, — занятие не для эпохи тотальной подозрительности.

Чуть позже следователь Василеостровского района Готлиб прицепится к одному «откровению» из этой роковой тетради, где отец имел наглость выразиться не по-советски, утверждая, что Пушкин гораздо значительнее Маяковского. А это уже — контра. Смертный грех. За такую ниточку можно не просто потянуть, но и перемотать тебя, всю твою душу на клубок.

Отца увели, а я так и не проснулся полностью, не осознал случившегося. Утром мне было сказано, что отец уехал в длительную командировку или что-то в этом роде. И я не только смирился, но как бы даже согласился с происшедшим: жить без отца было даже проще — не надо ежедневно чистить зубы, мыть руки, стараться не чавкать за обеденным столом, вести себя «должным образом».

Вскоре по исчезновении отца я выкрал в коридоре на вешалке из постороннего, «общественного» кармана несколько «беломорин» и, запершись в уборной, попробовал курить. Из дымящегося туалета меня извлекали всей квартирой. Мать тогда впервые, и одновременно в последний раз, применила ко мне «ремешковое воздействие».

Затем из чувства протеста стал сбрасывать в колодец двора различные мелкие вещи. И однажды угодил сырым куриным яйцом в незнакомого человека в шляпе, который по каким-то признакам сумел определить квартиру и даже окно, из которого выпало яйцо. И меня пытались уличить в содеянном, а я заупрямился, уйдя, как говорили профессиональные уголовники, в несознанку. И в дальнейшем не раз нападало на меня сие паралитическое упрямство, когда я держался своей версии, стоял на своем, и тут уж хоть к стенке ставь — по принципу схватывания бетона: чем дольше уговаривают, тем тверже мое упрямство.

Отца увели, и я знаю, что он держался на допросах в доме на Шпалерной молодцом. Его просили и заставляли признаться в том, чего он не совершал. Он поначалу даже заупрямился, вроде меня, и тогда его ударили по голове какой-то огромной книгой, произведением полиграфического искусства, но вряд ли это была «Библия», скорей всего — какой-нибудь справочник, или словарь, или свод политических речей, а может, и вовсе «Капитал» К. Маркса. От страшного удара по голове у отца выскочил глаз из глазницы, искусственный, вставной, но этого было достаточно, чтобы допрос на тот день прекратился. По-разному действуют на людей всевозможные непредсказуемые эффекты. На нервного следователя выпадение «глаза» подействовало отрезвляюще, если не удручающе. Во всяком случае, принадлежность отца к партии меньшевиков больше ему не вменялась, и в дальнейшем его повели по другому пункту, обвиняя в элементарной антисоветской пропаганде и агитации — ст. 58, п. 10.

Неоднократно упрашивал я отца повспоминать о том времени на бумаге — в виде кратких записок-заметок или хотя бы писем; отец неопределенно кивал, заинтересованно хмыкал, но заниматься сочинительством не спешил: сказывалась застарелая боязнь «репрессантов» к разного рода дневникам и записным книжкам, подчас служившим в тридцатые годы не столько литературными принадлежностями, сколько — вещественными доказательствами.

Довольствуясь устными рассказами отца, я конечно же приведу ниже эпизод-другой из его «политической» эпопеи. Но вот что в связи с этим беспокоит меня. Все наши теперешние мужественные откровения, решительные и смелые шаги в печати почему-то стремительно и благополучно устаревают, требуя не просто Правды, но… сенсаций. А стало быть, раскрепощение общественной мысли идет на каких-то иных, более внушительных скоростях, нежели скорость «приподнятия завесы» над ранее недозволенным. Не успели рассказать правду о Сталине, замерев, как перед прыжком без парашюта, а… тема уже «навязла» и не таит в себе ничего не только пророческого, но и сенсационного, кроме заурядной политической «бесовщины», «шигалевщины». Потому как дело-то, оказывается, не столько в культе или застое, сколько в нашей всеобщей бездуховной нацеленности той поры. То есть в потере ориентации дело.

За два дня до ареста отцу было видение. Отец рассказывал мне об этом видении ежегодно в течение последних тридцати лет. И рассказ его был прочен, с годами не рассыпался в подробностях, не тускнел и не ржавел.

За два дня до ареста отец пришел с работы и прилег перед ужином на диван. Хорошо помню этот диван, других диванов в комнате не было, и еще потому помню, что спинка дивана загораживала собой неглубокую нишу, видимо, бывшую, дореволюционной планировки, дверь, напрочь заделанную в коммунальных условиях. В чем-либо провинившись, имел я обыкновение забираться за спинку дивана и прятаться от сурового отцовского взгляда в нише. Над диваном висела «Мадонна», копия с какой-то западноевропейской картины, в тяжелой золоченой раме, купленная родителями в комиссионке. Картина сия придавала нашей ничтожнейшей комнатушке вид ничем не оправданного благополучия, и прежде всего — внушительностью рамы и темы сюжета.

Единственное окно девятиметровки выходило в глубочайший и темнейший двор-колодец, благодаря чему обиталище сие никогда не посещали солнечные лучи — ни прямые, ни косые, а на стенах длительное время не выгорали обои (хоть какая-то польза от ситуации).

Прилег отец на диван, притомившись на работе в школе, где обучал василеостровских старшеклассников русскому языку и литературе, и, не закрывая глаз, не задремав даже, совершенно отчетливо видит, как в комнату вошла его мать Ириньюшка, умершая пять лет назад и похороненная в ста двадцати километрах от Ленинграда — в Луге. Вошла, присела на диван, в изножие, отец даже ноги подобрал, чтобы ей удобнее сидеть, а сама она плачет, слезами обливается, и небеззвучно, а со всхлипами. Одной рукой подбородок себе подперла, пригорюнилась, другой — слезы с лица сгоняет, согнать не может.

33
{"b":"594734","o":1}