Литмир - Электронная Библиотека

Тогда отец и спрашивает:

— Мама, почему ты плачешь?

А Ириньюшка молчит и все плачет и пла-ачет. Отцу стало неприятно, что мать плачет, а он врастяжку лежит и ничем ее утешить не способен. Хотел приподняться, приласкать старуху, но что-то держит его плашмя, не дает шевельнуться. И тут плачущая, судорожно вздыхая, отчетливо произносит:

— И ждет тебя холод и голод…

Сказала и, жалостливо посмотрев на отца, вышла из комнаты. Будто соседка Пелагея или «ничья» бабушка, живущая на сундуке в коридоре, которые к нам заходили редко, так как боялись хмурого, «ученого» отцовского взгляда.

А в ночь перед самым арестом отцу приснился товарищ Сталин. В тридцатые годы такой сон считался плохой приметой.

Вот как через двадцать лет отпечаталась «меланхолическая» сценка разлуки с отцом в одном из моих «неунывающих» стихотворений — «Визит»:

Постучали люди в черном.

Их впустили, как своих.

Папа мой сидел в уборной,

сочинял для сына стих.

Мама ела торт «Полено».

Я, дурак, жевал картон.

И вибрировал коленом

звездолобый «пинкертон».

Он стоял в дверях, чугунный,

неподкупный — враг врагов.

…Торс гитары семиструнной

на стене — из двух подков.

И, вонзаясь в грудь комода,

Пропотели вдруг в труде

представители народа —

два лица энкаведе.

Разве можно книги мучить?

Зашатался книжный дом.

И упал из шкафа Тютчев

к сапогам двоих, ничком…

Нехорошие вы люди.

Что вы роетесь в посуде?

Что вы ищете, ребята?

Разве собственность — не свята?

Могут спросить: почему столь несерьезно — о трагичном? Особенно те могут спросить, у кого плохо с юмором. На что отвечу так: во-первых, свойство характера — улыбаться там, где не положено; во-вторых, и впрямь слишком много в нашей стране, в ее истории (дальней и ближней) если не смешного, то весьма забавного. Свойство нации? Вряд ли. То есть — гораздо шире. Если у нас — Гоголи да Салтыковы-Щедрины, то у них — Джонатаны Свифты и Франсуа Рабле, у нас — Кирша Данилов и Протопоп Аввакум, у них — Мюнхгаузен и Уленшпигель, у нас — князь Мышкин, у них — Дон-Кихот, и наоборот: у них — Тартарен из Тараскона, у нас — Теркин (с того и этого света).

Смешное не есть преступное. Оно может быть трагичным под воздействием беззакония, насилия. Но оно не может быть безнравственным, потому что по природе своей добродушно. Смешное не есть насмешливое, впитавшее в себя элементы убийственного сарказма, то есть — зла. Улыбка, вытесняющая с лица человека оттенки печали, отчаяния, ужимки скуки, гримасу ужаса, — великое благо, дарованное нам свыше.

Смешное по своей природе ближе к возвышенному, нежели всяческое угрюмство и сердечный мрак, возникающий возле житейской грязи и ядовитых испарений, неважно, откуда исходящих — от диалектического материализма или так называемых религиозных предрассудков.

Недаром в устные воспоминания отца о «године страданий» как золотые песчинки вкраплены искорки смешного или возвышенного, и гораздо реже возникают в них болотные пузыри всевозможной мерзости, сопутствующей человеку, униженному несвободой и прочими производными насилия. Да и полопались они в памяти незлобивой, пузыри эти, боль содержащие, ибо дьявольская природа их противна смыслу утверждения на земле всего сущего, прочно-духовного.

Разве не смешны, особенно по прошествии лет, те смертные грехи отца, на перечислении коих строилось предварительное (следственное) обвинение его в контрреволюционной и антисоветской агитации и пропаганде, а также — принадлежности к «организации»? Перечислим некоторые из них.

Во-первых, создал «меньшевистскую группку» в количестве… двух человек, куда входили отец и его товарищ по работе, некто Посошков, тоже учитель, с которым отец время от времени сиживал за стаканом чая и который довольно искренне поругивал «порядки», подбивая отца на «откровенные разговоры», сводившиеся к крамольному выводу, что власть в стране «захватили жиды». Отец, не поддаваясь на провокацию и уже чуя, что дело неладно, пытался переменить тему разговора, направляя ее в «литературно-художественное» русло. Самое забавное или комичное, по мнению отца, выявилось на суде, то есть в итоге, когда его подельник, активнейший член «группки» Посошков из разряда преступников перешел в категорию свидетелей обвинения, и приговор выносили уже одному отцу, что означало оскудевание членства в «организации» до… одного человека, и что Посошков, пожалуй, являлся вовсе не тем, за кого себя выдавал. То есть — не только учителем географии, но и кем-то еще.

Во-вторых, в обвинительных умозаключениях значилось, что «группка» сия целью своей ставила физическое уничтожение наркома путей сообщения Лазаря Моисеевича Кагановича. Смешно? Комично? Дивно? Учитель словесности, начитавшийся великих идеалистов, с юных лет отрицавший насилие даже «во благо» (в отличие от Родиона Романовича Раскольникова из «Преступления и наказания»), еще при поступлении в институт недавним красноармейцем не побоявшийся на вопрос комиссии — почему не в партии? — честно признаться, что он верит в Бога и положит жизнь «на ниве просвещения русского народа», обвиняется в намерении убить не какую-то там безвестную старушку, а самого Кагановича! Разве не смешно? Разве отец после всего этого — не Акакий Башмачкин, у которого вместе с шинелью «социального приткновения» отобрали свободу, растоптав по доносу сексота наивные отцовские восторги, надежды и верования (не Веру!), развалив его молодую семью? «А шинель-то наша!» И поди докажи обратное. Очень русский юмор. И весьма долговечный. Морозоустойчивый, так сказать.

Или такое. Председательствующий спросил отца в ходе разбирательства:

— Скажите, обвиняемый, вы действительно считаете, что Маяковский как поэт меньше Пушкина?

На что отец в недоумении отвечал:

— Так ведь это любому школьнику известно…

— Вот! — трагически простер руку в зал председатель. — И такое — о Маяковском!

Смешно? Опять-таки как когда. И — кому. Нынче про такое просто не верится. Анекдот какой-то, право. А тогда в зале никто даже улыбнуться не посмел. Или — не догадался. Потому что всерьез шутили граждане, не подозревая, что шутят. Сквозь кровавые, отнюдь не гоголевские слезы смеялись. Над врагами народа. Почитавшими дворянчика Пушкина превыше… кого бы вы думали!

Или вот еще… «Питер», — в дневнике писал, вместо «Ленинград». Представляете, до чего докатился в своей антисоветчине? Игнорировал. И хотя дневничок этот злополучный велся отцом в конце двадцатых годов, когда многие по инерции и просто по привычке все еще называли Ленинград Петроградом и даже Петербургом, не говоря о разговорном «Питер», антисоветская подкладка дневника не тускнеет.

Или однажды на майской демонстрации отказался нести портрет одного из вождей (как назло, выпал все тот же Каганович, не потому ли и «покушение» шили?). И ведь отказался-то не из амбиции, а потому что руки были заняты. Ребенком, сынишкой. Был я еще маленьким, пятилетним, и, естественно, устал, притомился. Пришлось на руки меня брать. В охапку. А от портрета отказываться. И этим своим необдуманным поступком предавать дело, которому посвятил «всего себя» человек, изображенный на портрете. Смешно? Еще как. Особенно при наличии воображения.

34
{"b":"594734","o":1}