Литмир - Электронная Библиотека

– Я деньги беру, – сказал, – не для корысти. Для порядку. Чтоб знали: голова приказа не какой-нибудь там мелкий ярыжка.

Собрались стрельцы, помолились. После молитвы Бухвостов прочитал Донату статьи Соборного уложения о стрельцах: «Стрельцов во всяких делах, опричь разбою и татьбы с поличным, судити и управу меж ими чинити в Стрелецком приказе… А буде учнет стрелец на стрельце же искати своего и жены его бесчестия, и доищется…» И так далее до конца.

С тем и отправился новоприборный стрелец Емельянов Донат, прихватив весь десяток с десятником Никитой Сорокоумом да пятидесятников Прошку Козу и Максима Ягу, в кабак.

Стрельцы думают

В кабаке площадный подьячий Томила Слепой писал челобитную мужику из деревни Завелья Ивану Сергушкину.

Сергушкин, огромный, лысый, как блин, с бородой густой и скатанной, словно старая овчина, сидел, подперев голову руками, и думал.

Томила поглядывал на него сердито, ждать уморился, а потом уже с сочувствием:

– Ну что ты закручинился так, Иван Сергушкин? Рассказывай все как есть, а я уж распишу.

– Нет! – отмахнулся Иван. – Я сам тебе про все сказать должен. Что скажу, то и пиши. Я бы сам написал, коли б учен был.

Он опять погрузился в созерцание потолка, но безнадежно махнул рукой:

– Давай, Томила, выпьем сбитню, тогда, может, легче пойдет.

Томила был не прочь.

– Кому писать-то? – спросил подьячий. – Во всегороднюю избу – старостам, архиепископу, воеводе?

– Не-ет! – покрутил головой Сергушкин. – Тут надо выше брать. Мысль у меня огромная.

– Патриарху, государю?

– Патриарх Иосиф больно тихий… К самому пиши, к Алексею Михайловичу, али к жене его, к Марье Ильиничне. Она хоть и царица, а тоже баба – понять должна.

Томила, обрадованный, что дело сдвинулось, проворно заскрипел пером.

«Государыне царице всея Руси холоп твой Ивашко Сергушкин, крестьянин, челом бьет!»

Прочитал написанное мужику, и Сергушкин дернул вдруг себя обеими руками за бороду, отчего повисла она двумя сосульками, и зарокотал на весь кабак:

– Пиши! Томилка! Пиши, мысль пошла! Государыня, мол, царица! Мол, пограблены мы, дети твои, дворянами чертовыми и проклятыми дочиста. Мыши, мол, дохнут от голода по амбарам. Собака хозяин наш отнял у нас весь хлеб и продал с великой для себя корыстью. А у нас дети мрут. Какая, мол, тебе, царица, и твоему мужу, царю, от нас польза, коли дети наши помрут и мы сами помрем? Хозяин, что ли, в поле потащится хлеб сеять, в луга – траву косить, в лес – дрова рубить? Без нас, крестьян, вся Русь пропадет. Потому что мы и работаем, мы и Бога молим, мы и детей рожаем для блага русского. А дворяне, они только и знают, что пить вино, да жирно есть, да на охоту гонять… В бою-то большом они не дюже храбрые. Нас ведь тоже на большую войну водят, и мы тоже кровь льем. А потому нас надо беречь, крестьян твоих, работничков усердных…

Сергушкин умолк, отер рукавом шубы вспотевшее лицо и уставился на пустой почти лист, лежащий перед Томилой.

– Ай не успел записать?.. В другой-то раз я и не скажу так складно.

Томила обнял мужика, поцеловал и кликнул полового:

– Вина! Я плачу!

– Ты чего? – не понял Сергушкин. Он все еще не мог прийти в себя после речи. – Али я неправду сказал?

– Правду, милый человек. За все годы писаний я такого ни от кого не слыхал.

– Ну, так пиши!

– Написать мудрено ли? А куда пойдет твоя челобитная? Ее из Пскова-то не выпустят. Пришлют ее не государыне, а твоему же хозяину. Он тебе большое спасибо за то скажет.

– Это как же? Я ж царице пишу.

– Эх, мужик! Раззадорил ты меня. До слезы прошиб. Давай-ка выпьем.

Иван Сергушкин чару отодвинул.

– Али не горько?

– Горьким горькое не перешибешь.

– Ишь ты какой!

– Уж какой есть. Прощай, пойду, – сказал Сергушкин, подымаясь из-за стола.

– Куда же ты пойдешь?

– В деревню. В Завелье. Думать буду, как известить государя о крестьянской беде.

Засмеялся Томила. Нехорошо засмеялся.

– Уж какой есть, – опять повторил Сергушкин, – ты меня не знаешь. Коли сказал: думать буду – додумаюсь.

Вскочил Томила, поцеловал мужика. Поклонился ему Иван Сергушкин и пошел, не оглядываясь.

Так пошел, что стрельцы в дверях, столкнувшись с ним, отступили в удивлении.

Стрельцов привел Донат.

Бросил на стол кошелек с серебряными копеечками. Крякнули стрельцы, будто выпили уже, покрестились на образа, сели за стол, вина попросили с закусками. Первую чару выпили за здравие царя-батюшки, вторую – за крепости крепкие города древнего и славного Пскова, третью – за здравие старейшего меж стрельцами пятидесятника Максима Ягу, а уж потом и за Доната. После такого быстрого питья потянуло на разговоры.

– Ты, паря, хотя и не робок, а все из тебя пока дрянь стрелец, – начал поучение Максим Яга. – Небось не ведаешь, как порох пахнет, рук в крови не мыл.

Усмехнулся Донат.

– Чего кривишься? К примеру, из пушки по тебе шарахнут – гром, огонь, ядро свистит смертно. Тут бы лечь и Бога молить о животе, а недосуг. Бери в руки протазан[8] и беги на пушкарей и коли их, пока они тебя не прибили. Возле вражеских пушкарей твое спасение. А молодые от одного грома в штаны напустят и улепетывают. А по ним – картечью! И тогда они, сердечные, не бегут, а лежат. Не тебя корю, парень. Поначалу все такие. И мы были не лучше. Наша наука вон чем дается. – На лицо свое показал.

– За шрамы! – поднял чару Донат. А как выпили, сказал: – Только мне сдается, тот боец хорош, кто сам бьет, а не тот, кого бьют.

Максим Яга как рак покраснел. Закричал на Доната:

– Молод нос драть! Придет время – поглядим… Как грудь на грудь на врага пойдешь, поглядим!

Прокофий Коза тоже нахмурился:

– Максимушка в пятнадцатом году, когда шведский король Адольф приходил, в Проломе насмерть стоял!

– Да ведь не про то я! – Донат побагровел от смущения. Вскочил, через стол потянулся к Максиму, поцеловал его в рваные губы: – Прости, отец!

Максим слезу обронил:

– Быть тебе воином! Не побрезговал стариком, и тобою, верь мне, паря, не побрезгуют. А то – правда твоя! Хоть и говорят: за битого двух небитых дают, а под сабли подставляться да пули хватать – дело нехитрое. Куда хитрее и живу быть, и невредиму, и чтоб враг спиной к тебе обернулся!

Сидело, видать, в Донате батюшкино. Загорелось ему за свой стол весь мир усадить. Всех не усадишь, а кабацкий люд, он наготове. Только стрельцы за свой стол никого сажать не позволили. Разговор между ними пошел ого-го-го какой.

– Воевода совсем взбесился. Взятки берет в открытую. У правого берет и у виноватого, а прав у него тот, кто больше дал.

Это Прокофию Козе вино язык развязало.

– К Томиле Слепому надо идти, челобитную на воеводу царю писать, – сказал Никита Сорокоум, десятник Донатов.

– Что толку! – хватил по столу кулаком Максим Яга. – В прошлый раз писали на Лыкова – воеводу – да на Федора Емельянова. Вместо Лыкова Собакин приехал. О Лыкове теперь как об ангеле Божьем вспоминают. Собакин на расправу быстр. А Федька Емельянов и подавно, то грабил по-божески, а теперь хуже черта!

– Ох, добраться бы до Федьки! – Прокофий Коза даже пальцами хрустнул. – Мало ему, что соляную пошлину уже впятеро берет, теперь хлеб скупил. Весь Псков по миру пустит, подлец!

– Тихо, вы! – шикнул на стрельцов Сорокоум и на Доната глазами показал.

Все недоуменно воззрились на парня.

Донат был пьян, но понимал – речь идет о нем. Погрозил стрельцам пальцем:

– Вы дядю моего не трогайте! Он мне на дверь показал – мудрости, мол, купеческой нет во мне. Не трогайте его, ребята, оставьте мне… Погодите, погодите, я вам сейчас важное скажу. – И уронил голову на стол.

Прокофий Коза потряс Доната за плечо:

– Что сказать-то хотел?

– Важное. – И опять заснул.

вернуться

8

Протазан – широкое копье пешего войска.

9
{"b":"594523","o":1}