Скорее с восхищением, чем с недоверием, я глядел ей вслед. Жаркий день клонился к вечеру, улица была почти пуста. Как только она свернет за угол, я побегу за ней, догоню, признаюсь в своих глупых подозрениях, и мы вместе посмеемся над ними.
Но она не завернула за угол. Шагах в пятидесяти от нашего отеля была стоянка автомашин. Оттуда задним ходом выехала длинная открытая спортивная машина, красная, как дьявол, резко затормозила, и высокий стройный мужчина выпрыгнул на тротуар, не открывая дверцы. У меня потемнело в глазах. Я даже не заметил, как он выглядит, во что одет. Я видел только Эржику: она устремилась к нему, и они обнялись. Мало сказать обнялись, кинулись друг другу в объятия и поцеловались тут же, на улице. Потом он отстранил ее от себя, держа за плечи, и рассматривал, как близкого человека, которого давно не видел, потом опять обнял и смеялся, смеялся, смеялся!
Мне все еще слышался этот громкий счастливый смех, когда красный дьявол набрал скорость и исчез за поворотом.
Не помню, долго ли я стоял в дверях отеля, опершись о стену. Не знаю, почему я взял с конторки портье, который куда-то отлучился, только что положенный Эржикой ключ. Не знаю, почему я пошел в ее комнату, разделся и лег в постель. Знаю только, что тогда я понял, какой жестокой и нескончаемой может быть Ночь, если вместо сна тебя терзают кошмары.
Часы на башне резали время на равномерные куски, отмечая полночь, потом три и четыре часа утра; гуляки орали песни; на рассвете утих шум автомашин, соло в симфонии города повели щебечущие воробьи и флейты дроздов.
Разбитый, опустошенный, я спустился утром в кафе, чтобы встретиться с Рихардом. Сам не знаю, как у меня хватило сообразительности сдать ключ от номера Эржики внизу, у портье. Рихард, на лице которого были следы бурно проведенной ночи, удивился, почему сестра не идет завтракать. Я нашел в себе силы сказать с напускным хладнокровием:
— Наверное, она уже ушла. Спроси-ка портье, сдала ли она ключ.
Рихард вышел и через минуту вернулся.
— Ты светлая голова! — сказал он, через силу улыбаясь, голова у него болела. — А то я бы зря потащился на третий этаж.
Мне не пришлось придумывать способ избавиться от него: он Взял у кельнера две таблетки аспирина, выпил несколько стаканов газированной воды и пошел наверх немного вздремнуть.
— В полдень мы выезжаем, я хочу отлежаться, — сказал он виноватым тоном. — С такой тяжелой головой нельзя вести машину.
Я поспешил к зданию, около которого находилась стоянка машин. Красный дьявол был виден издалека, он словно насмехался надо мной. Что за мерзкая, кричащая окраска!
«Отель «Штейнер», — прочитал я на фасаде роскошного здания.
Терзания бессонной ночи продолжались и днем, солнечным веселым днем. Пробило половина двенадцатого, и я чуть не вскрикнул, так болезненно сжалось вдруг мое сердце. А может быть, причиной всего было лишь уязвленное мужское самолюбие, обманутое доверие? Черт знает, в чем было дело, но мучился я ужасно.
Спокойная, уверенная в себе, выплыла Эржика из полутемного вестибюля и, не останавливаясь, не оглядываясь, направилась к нашему отелю. А я долго стоял среди щебечущих детей, которых родители привели к Староместской ратуше послушать, как бьют прославленные башенные часы. Я тоже глядел на эти часы, глаза мои были сухи, но я с трудом сдерживал слезы.
Куда я потом пошел, не помню. Я шел, шел и, когда пробил час дня, спросил первого встречного, как попасть к Пороховой башне. Он объяснил, на какой трамвай надо сесть и сколько остановок проехать. Около Пороховой башни, когда я переходил узкий проезд из Целетной улицы на Пршикопы, в двух шагах от меня остановился красный дьявол, задержанный светофором. У левого крыла автомашины я увидел иностранный номер и букву «Ф». Франция. Меньше чем в двух метрах от меня была моя любимая, но она даже не заметила меня. Она глядела в лицо другого мужчины, и в глазах ее было счастье, море счастья, глубокое светлое море, которое я так хорошо знал.
Рихард уже ждал меня. Теперь он пришел в себя и улыбался: аспирин и содовка подействовали.
— Поторопись, едем, — сказал он. — Эржика остается.
Я опустил глаза и постарался повторить столь же спокойно: «Эржика остается…»
— Беспокойный он, Петр Васильевич, страшно беспокойный. То словно поет, то злится и скрипит зубами… Заметили вы, какие у него красивые крепкие зубы? Лучше бы уж зубы выбило, а лицо не пострадало… Он, Петр Васильевич, очень мучается!
— Может быть, Верочка, может быть, — ворчит профессор и слегка щурится, как всегда, когда он не уверен в чем-нибудь. — Может быть, мучается, а может быть… Знаете, говорят, что на пороге смерти человек заново переживает всю свою жизнь. Если жизнь была спокойной, то и умирать легко. А если человек много пережил, то и в последние минуты его мучает тревога. Черт его знает, так ли это! Может быть, он переживает сейчас свои ошибки и прегрешения и поэтому злится и скрипит зубами?
Петр Васильевич нахмурился.
— Иногда мне кажется, что кризис уже миновал. Но когда я смотрю на него глазами врача, когда вспоминаю все, чему учился, что видел на своем веку, то… Нет, это обугленное тело не сможет жить. Нет, Верочка, не сможет!
Больной вздохнул и на секунду открыл мутные глаза. Профессор вскочил со стула.
— Вот видите, Вера, а он все-таки живет. Ясно? Как мало мы еще знаем! Ну, за дело. Нельзя терять времени, Верочка. В операционную! Надо придать ему хоть сколько-нибудь сносный вид. Надеюсь, мы сделаем это не зря…
Зачем меня снова мучают? Зачем так страшно мучают, я же никому не сделал зла. Кто это стоит здесь, рядом? Не майор ли это, начальник лагеря в Англии? Нет, нет, это не он, тот был приветливый, симпатичный. В первый момент мы перепугались, когда нам сказали, что нас придется интернировать. Но вскоре стали называть наш лагерь — это уютное местечко — «здравница дядюшки Тома».
— Политика, понимаете ли, my dear, — отвечал майор на наши нетерпеливые вопросы и скалил пломбированные зубы.
Нет, мучитель Иржи явно не английский майор. И вообще в Англии их никто не мучил. Там все ходили вокруг них с виноватой улыбкой.
— Терпение, господа, — улыбался капитан, помощник начальника лагеря. — Наше время еще впереди. Оно придет, господа, когда наш лоцман с зонтиком заведет Британию на край гибели. Тогда в дело вмешается Черчилль и начнется настоящая война.
Унгр был спокоен, Унгр знал все. Вскоре придет очередь Полыни, говорил он, и тогда Англия объявит войну. Но и тогда еще воевать по-настоящему, конечно, никто не будет, об этом и думать нечего… Господа будут кивать Адольфу на Советский Союз. «S’il vous plaît»[1]. Но он не соблаговолит. Ему нужны быстрые успехи. Спокойно, ребята. Англию я знаю, тут никогда не спешат. Но, когда бульдога загонят в угол, он начинает кусаться.
Нет. Иржи не в английском лагере, рядом нет никакого Унгра, все это только бред… С Иржи заживо сдирают кожу, кусок за куском… Больно, ох, как больно! Если бы он мог сопротивляться, было бы легче, да, наверняка легче… Горло жжет что-то, словно расплавленное железо. Наверное, так человек чувствует себя в аду, о котором Иржи еще в детстве читал сказки. Помолиться бы… Умеет он еще молиться? «Отче наш, иже еси на небесех…»
…Отцу он тогда солгал: сказал, что идет в летчики лишь потому, что человеку с философским образованием трудно найти работу. Подлинной причиной была Эржика. С того дня, как Иржи видел ее в красной машине с французским номером, он больше не встречал ее. Он уехал домой, а когда вернулся в город, Эржика была уже за границей. Иржи остался репетитором Рихарда, но отказался жить у Кралей. Он не мог спать в той постели…
…Кажется, боль утихает. Но сдирание кожи, весь этот огненный ад не терзают Иржи так, как мучила когда-то сердечная боль, каждый шаг, каждое воспоминание.
Да, трудный год выдался для него в восьмом классе! Что же мучило его больше всего — поруганная любовь или неотвязная ужасная мысль? С этой мыслью он пробуждался и засыпал, отгонял ее, но она возвращалась на каждом шагу, угнетала, жгла, сверлила сознание: «Любила меня Эржика или только спала со мной, как спала бы с любым другим мужчиной, который оказался рядом? А если любила, значит, изменяла своему французу. Изменяла ему, а потом, в отеле «Штейнер»…»