Глаза Воронова блестели, он действительно был откровенен, и Рутковский понял, почему он искал встречи: захотелось выговориться, излить душу, потерзать себя и, наконец, оправдать и свою духовную пустоту, и творческую несостоятельность; всегда можно найти что-нибудь, лишь бы реабилитировать себя, свалить причину своих неудач на кого-то, на не зависящие от тебя обстоятельства, на какую-то высшую силу, не дающую высвободиться и заявить о себе во весь голос. А если присмотреться, то причина в тебе же самом, в безволии, обычной лени, или, как случилось с Вороновым, в духовном предательстве самого себя.
Рутковский не ответил Воронову. Да и что мог ответить. Он-то знал, для чего приехал сюда, а оправдываться и живописать свои поступки не желал: все равно любые его слова прозвучали бы фальшиво, а фальшивить не хотелось — он имел право хотя бы на это. Но Воронов, как оказалось, и не требовал от него ответа. Сидел, опершись руками о спинку стула, говорил быстро, и сейчас не услышал бы никого, слышал только себя и говорил только для себя:
— Мне уже не вернуться назад, и я жалею, что поступил так, упрекаю себя, и не потому, что имею материальные затруднения, мне просто тяжело и ностальгия мучает меня. Я стал творческим импотентом, перестал чувствовать слово, а что может быть страшнее для писателя? Если каждый день сталкиваешься с чужими людьми, если видишь чужие физиономии, если не с кем серьезно поговорить, пошутить, посидеть молча, какая же это жизнь?
Мартинец налил в стакан немного виски, подал Воронову, и вовремя, ибо тот с жадностью отхлебнул, допил до конца и пожаловался:
— Видите, единственное утешение в спиртном, понемногу спиваюсь, но не могу остановиться.
Мартинец не выдержал, чтобы не поддеть:
— Говорили вы, Александр Михайлович, хорошо, красиво, и что это за манера славянская: топтать себя и чувствовать от этого удовлетворение? А после этого спокойно отведывать чай с пирожными. К тому же обязательно со свежими пирожными.
Воронов нахмурился: думал, что его поймут совсем не так, пожалеют и оправдают.
— Вы слишком рационалистично мыслите, юноша, — обиженно процедил он.
— Конечно, как можно иначе? Да и вы сейчас договаривались о гонораре на нашей станции.
— Такова жизнь, — вздохнул Воронов.
— Вот я и говорю: все мы любим красивые слова, а когда доходит до дела...
— Ладно, — перебил его Рутковский, — что мне передать Кочмару?
Воронов поиграл пальцами обеих рук: переходить от патетики к прозе не так-то и трудно, но ведь нужно придерживаться какого-то приличия. Поднялся, немного походил по комнате, делая вид, что раздумывает. Наконец ответил:
— Я дам вам рассказ, небольшой рассказ, недавно написан. И пусть кто-нибудь из корреспондентов запишет разговор со мной. Передайте господину Кочмару, что я делаю это с удовольствием.
Эти слова так не вязались с прежними патетичными тирадами, что даже Мартинец растерялся.
— Ого, — пробурчал, — а вы знаете, что делаете!
— Да, да, — неожиданно быстро согласился Воронов. — Было бы глупостью не воспользоваться услугами вашей фирмы. Тем более что она неплохо платит и имеет тенденции к расширению.
— Несмотря на протесты общественности, — промычал Мартинец.
— Пока существуют разные разведки, — махнул рукой Воронов, — и ястребы в американском сенате, вам ничто не угрожает. Это правда, что радиостанции модернизируются?
— Ходят слухи, — уклончиво ответил Рутковский.
— Зачем же так нежно: слухи... — засмеялся Мартинец. — Факты говорят о другом: мы получили деньги на новые мощные передатчики.
Документальное подтверждение:
«Эти две радиостанции ведут передачи на шестнадцати языках на Советский Союз и на шести языках — на Польшу, Болгарию, Венгрию, Румынию и Чехословакию — с начала пятидесятых годов... По указанию президента Картера от 28 марта прошлого года две радиостанции покупают 11 новых передатчиков, главным образом для того, чтобы парировать глушение. Средства на четыре из этих передатчиков были выделены в прошлогоднем бюджете, и теперь они строятся недалеко от Мюнхена. Финансирование других семи передатчиков было отложено до нового года...»
(Газета «Нью-Йорк таймс» от 25 января 1978 г.)
— Вот видите, — одобрил Воронов.
— Приятно? — спросил Мартинец.
— Писатель существует для того, чтобы его читали, — ответил Воронов. — Или передавали по радио. Нам нужна аудитория, без нее мы пропадем, не так ли, господин Рутковский?
Максим поднялся. Воронов опьянел, начал повторяться. Он пробовал задержать их, но не очень настаивал, видно, Мартинец хорошо ему насолил.
— Ну и тип! — воскликнул Иван, когда вышли на улицу. — Хороший, очень хор-роший!
— Оглянись на себя... — не выдержал Рутковский. — Два сапога — пара.
— Конечно, — Мартинца трудно было донять. — Так я вот где, — показал, — на ладони, а он слова красивые говорит, а как до корыта, то по уши! Да еще и чавкает...
— Все мы едим из одного корыта, — возразил Рутковский мрачно. — И все чавкаем в меру своей испорченности.
— И все же — в меру испорченности! — подхватил Мартинец. — А твой Воронов — вообще...
— Он такой же мой, как и твой, — решительно отмежевался Рутковский.
Мартинец остановился около бара, попросил две бутылки кока-колы.
— Запей... — протянул одну Максиму. — И виски у этого Воронова какое-то паскудное. Тошнит меня... — Хлебнул из горлышка, улыбнулся. — Видишь, как-то полегчало...
На следующий день Рутковского вызвал к себе Кочмар.
— Что там произошло с Вороновым? — спросил.
— С Вороновым? — пожал плечами Максим. — Несчастье?
— Да нет, слава богу, все в порядке: немного выпил, но до вечера, надеюсь, протрезвеет. О чем вы вчера с ним разговаривали?
— Я же докладывал вам утром, пан Роман, о литературе.
— А Мартинец?
— И он.
— Вы мне, — вдруг рассердился Кочмар, — глаза не замыливайте. Сам Мартинец говорил сегодня о какой-то дискуссии. А Воронов вчера звонил Лодзену и жаловался.
— Если Мартинец сам что-то говорил, почему же у меня спрашиваете?
— А потому, что вы должны информировать меня обо всем.
Этого только не хватало Рутковскому: стать информатором Кочмара! Ответил сухо и твердо:
— Я знаю, пан Роман, что входит в круг моих служебных обязанностей, и не собираюсь делать больше. — Он мог себе позволить такой ответ — у него за спиной был Лодзен, и чихать он хотел на Кочмара.
Но пан Роман в гневе утратил чувство реальности.
— А собственная совесть! — чуть не заорал. — Что вы думаете об этом?
— У вас была возможность убедиться, что я всегда обдумываю свои поступки.
— Но какого черта я должен узнавать о глупой дискуссии с Вороновым из других уст?
— Я не усматриваю в ней ничего дурного. Нормальная литературная беседа.
— Но вы же с Мартинцем загнали Воронова в угол!
— Наш разговор был частным.
— Вы — работник радио «Свобода», и частных разговоров у вас не может быть.
Теперь Кочмар начал загонять Рутковского в угол, Максим почувствовал это и отступил, но отступил с достоинством.
— Существуют моменты, — попробовал объяснить, — когда должны торжествовать объективные истины. У нас была творческая дискуссия...
Кочмар выскочил из-за стола, резко открыл двери — не вызвал Катю звонком, настолько потерял терпение.
— Позовите Мартинца, Кетхен, — приказал.
— Очная ставка? — усмехнулся Рутковский.
— Называйте это как хотите, но я не позволю разводить у себя в редакции демократию!
— Мы репрезентуем свободный мир... — начал осторожно Максим.
— Демагогия!.. Мы боремся с коммунизмом, и каждое проявление симпатии к враждебной нам системе я расцениваю как предательство.
Теперь Максим почувствовал под собой твердую почву. Последние установки руководства станции ориентировали не на пещерную ненависть ко всему советскому — рекомендовалось быть гибкими, кое-что даже хвалить, поддерживать, но обязательно подчеркивать, что здесь, на Западе, все лучше и в конце концов западное влияние неумолимо будет расширяться. Рутковский хотел напомнить об этом Кочмару, но двери открылись, и в кабинет заглянул Мартинец.