— Я-то останусь.
— Понимаешь, Паш… Что-то у меня не так. Много себе позволила.
— Воркуешь? Или в самом деле?
— Так… Вообще.
— Даешь… Ну что ты такого позволила? Водку, что ли, пьешь? Гуляешь с мужиками? Вкалываешь все время и вкалываешь. А здесь, Нин, если не вкалывать, невозможно будет.
— Что ж, по-твоему, и влюбиться нельзя?
— Почему? Только при себе держать надо это дело.
— Что за теория новая такая? Я что-то первый раз слышу.
— Как сказать? Условия наши — тяжелые. Чуть баловство какое… Или вообще — нервы распустишь, накладки всякие пойдут.
— Паш, откуда ты знаешь?
— Ну как откуда? Что я, вчера родился, что ли? Вот Бочинина вертолет в город повез… Так Миша как поставил? Любовь с Лидой только в городе крутил. А тут, Нин, как фронт… Если я себе позволю, ты позволишь, там — орсовские девчата позволят… Что из этого будет?
— Не знала, что такой монах.
— Почему это я монах?
— Не знаю — почему… В чем-то ты, конечно, прав. В чем-то прав! Молодец! Считай, я тебе еще больше обязана… Что молчишь? Ну, скажи что-нибудь. Ты же еще утром предупреждал: поговорить надо.
— В городе поговорим. Ты езжай, езжай. Не убежит! Еще вместе в город слетаем. Я-то думал, с тобой поедем, а сегодня решил: пока этого «гэтэшку» не оседлаю, не поеду.
— Может быть, и мне не ехать?
— Поезжай. Отдохнешь, в кино сходишь, по магазинам… Айда вон к тайге поближе. Не надоела тайга еще?
— Не надоела.
— Вот это самое главное.
— Паш, а можно, придем в тайгу и я поплачу… Можно? Последний раз отплачу уже — и все.
— Да куда мы с тобой в таких корочках придем-то? Там же не ступишь, кругом болота. Там тебе и плакать-то негде.
— Видела я чудиков… Но таких, как ты, еще не встречала!
— И то ладненько… А с чего тебе плакать-то?
…Шла, бежала, раскатывалась по снежному насту девчонка-подросток, волосы распустились из-под шапки, из глаз ветер выбивал слезу, горячий ток скорости захлестывал тело — и не было в ней оглядки, охранения себя, никакой не было трезвости, и она поплатилась: падением, скольжением на боку; тупым и сильным ударом о забор сотрясло ее, скрутило; она впервые почувствовала немочь, унижение, страх… «Измордовалась вся!»— ахнула мать, наклоняясь над ней. И через годы напомнила: «С малолетства безрассудная! Куда ж ты тратишь себя?!»
Не могла она по-другому. Не умела.
Здесь так нельзя. Невозможно. Здесь не дворовый снежный наст, на котором она кбгда-то не затормозилась, нс оглянулась, не прервала азартного бега.
…Мелькают вдоль тяжелой таежной дороги лица — Никифорова, Завьялова, Риты, Оли, Бочинина и ближе к ней, мчащейся, снова — Завьялова, еще ближе, совсем близко, — Родиона Савельева…
— Паш! Ты как к Савельеву относишься?
— А я и не думал. Если подумать…
Впрочем, стоп! Хватит! Пора остановиться.
Вот и Паша о том же.
— Трогательный ты, Пашка. Ужасно!
— Пускай! Пускай трогательный, пускай чудак — я на все согласен.
— Господи… Помнишь, как ты ввалился, когда бабушка умерла? А какое письмо мне прислал… Нет, Пашенька, я ни о чем не жалею! Ни о чем!
— Воркуй, — сказал Завьялов. И показал на сосны, в тени которых громоздилась техника. — Вон «гэтэшка» стоит…
Над вахтовым держалась светлая, не замутненная сумерками ночь, и спать не хотелось.