От внятных этих слов у Нины защемило сердце, она даже сбилась с шага и тут же, совладав с собой, резко побежала. Надо, надо было уже маме написать. То не писала, испугавшись своего внезапного знакомства с одним человеком — все было до того непривычно, неопределенно, настолько захватило ее, что она долго не могла навести порядок в душе, — куда уж тут писать? Ведь если писать, то по дурацкой правдивости натуры она б не удержалась и написала бы и про это, что было как раз ни к чему. Потом она немного приболела — и опять, не умея врать, удерживалась от письма, дожидаясь лучших времен. То у нее случились неприятности со скважинами, вернее, со сто восьмой, которую поставили на ремонт, и она с технологом Мишей Бочининым переживала, тревожилась, возвращалась поздно и, усталая, валилась на койку. Ну а теперь какое-то спокойствие, теперь можно и написать.
В столовой было шумно.
Он сидел спиной к входу и уже пил чай. Едва она вошла, сразу повернулся, будто почувствовав ее. Нина кивнула. И взяла пластмассовый поднос.
Сколько они не виделись? Впрочем, какое это имеет значение? Она ощутила мертвенное, холодящее спокойствие. Она как бы и забыла сразу, что он здесь. Ела с аппетитом, с удовольствием. Так и надо есть всегда, каждый день, говорила она себе. И еще сообразила: до обеда далеко, обед в тайгу могут и не привезти по такой лежневке, дадут сухим пайком, а идти к буровикам не всегда хотелось. Буровики работали рядышком, но она все-таки не желала быть навязчивой, хотя бурмастер Никифоров и говорил: «Нинка! Ты это… не дури! Или язву нажить хочешь? Ты давай шагай — борща хватит!» Буровики работали в полутора километрах от куста нефтяных скважин, которые обслуживала Нина. Иногда, если она не шла, Никифоров стрелял из ракетницы или присылал за ней огромную мощную машину «Урал». Однажды, когда она не явилась в урочный час, на «Урале» приехал он… вывалился из кабины, рослый, веселый, из-под шапки выбивались кудри ярко-рыжих волос, а золотистая окладистая борода была умело пострижена, что-то под гул мотора прокричал, чем-то польстил, сказал, что повариха Марьямовна на нее злится, всю недолгую дорогу к буровой раскрывал ей суть работы буровиков, и она удивлялась ему — сильному, таежному, знающему жизнь и умеющему объяснить ее легкими, понятными, щедрыми словами. «А почему я вас раньше не видела?» — «В столице пребывал. Институт кончал, диплом защищал, обмывал…» — «Какой институт?» — «Нефтелавку!» — отшутился он и захохотал, откидывая крупную, в мохнатой шапке, голову.
Высокий, плечистый, он оглядывал ее лукавыми, теплыми глазами, стоял, чуть отставляя длинные клешневатые руки — в них, незанятых, таилась невостребованная до поры сила, и весь он будто что-то обещал, сулил собою, но сулил ненавязчиво, даже как бы с ленцой… Этот его приезд, слова, этот смех оглушили ее, а потом вызвали острое, тревожное внимание. А ведь они еще даже не представились друг другу. Лишь когда она пообедала, он сказал: «Родион, помощник бурового мастера. В базовом живу, возле клуба строителей. Если будете в тех краях, спросите Савельева, меня там каждая собака знает…»
Утро вышло холодное. Свирепый низовой ветер забирался под куртку и свитер, колол лицо, выбивал слезу. Утром народ приоделся всерьез, а Завьялов, хлопотавший возле машины перед выездом в тайгу, накинул черный тулуп. Тонколицый, по- мальчишески суровый, с непокрытой головой, он вдруг расплылся в улыбке, увидев Нину.
— Ну ты скажи, Нин, — говорил он совсем другим, чем вчера, голосом, добродушно-приветливым, радостным, — в этой Сибири вьюга смешала… землю с небом!
Да, плывущие болота грозили поставить на прикол завьяловский ГАЗ, уже пригнали на вахтовый вездеход, чтобы он еще какое-то время до полной распутицы доставлял рабочих на дожимную станцию, на кусты скважин, на нитку коллектора, а Паше предстояло возвращаться в город и… развозить от орса молоко по детсадам, и он радовался тому, что задерживался, словцо забыв, как вчера сокрушался, горевал, как уговаривал: «Нина, поедем на пару. Поработаешь в товарном парке, а к зиме — опять сюда…» Ловкий, даже в чем-то изящный, Завьялов сломал ветку, на манер кинжала взял в зубы и показал свой дурашливый номер: будто он кавказец и танцует лезгинку. Но при этом вместо тонких, чулочно-мягких танцевальных сапожек на нем были такие грубые сапоги-болотники, что Нина засмеялась, сказав:
— Иди к бесу! — и полезла в кабину, пользуясь правом одной-единственной женщины, едущей сегодня в тайгу.
Вахта почти в полном составе топталась около машины. Ждали Бочинина, старшего инженера-технолога, который каждую свободную минуту проводил возле рации, ибо в базовом городе буквально с часу на час должна была родить ему сына жена Лида, вместо которой на скважине теперь работала она, Нина Никитина. Бочинин, полуодетый бежал от конторы, закладывая в планшет какие-то бумаги, которые сыпались из рук и падали в грязь. Михаил собирал их, бранясь на ходу. Нине было досадно за него, и она позвала:
— Мишенька, солнышко мое, лезь сюда.
— Ну, погодка! — пыхтел Бочинин, усаживаясь рядом и обдавая ее запахом лосьона.
— А ты в одном только свитере… Паша, — повернулась Нина к Завьялову, — возле его коттеджа остановишься? Пускай что-нибудь оденет.
Завьялов кивнул и, подождав, пока закончится дробный грохот в кузове, крытом брезентом, проверив, все ли поместились, тронул машину. Выруливая, достиг кособокого коттеджа, притормозил, и так стояли две-три минуты, пока Михаил бегал за одеждой. Молчали. И все-таки в конце краткой этой стоянки Завьялов не выдержал:
— Поговорить надо.
— Поговорим, — согласилась Нина.
На лежневку выезжали трудно, увязая в песке, кренясь. Небо над тайгой держалось низкое, сизое, напитанное влагой, а в тайге было заметно темней. Потом Нина ощутила круглые спины бревен, которые уминал ГАЗ, потом бревна запрыгали под колесами.
— Начинается, — сказал Бочинин, а Завьялов, крутя баранку, добавил:
— То ли еще будет!
Нина тихо рассмеялась, откидываясь на сиденье. Ей было хорошо. Хорошо, может быть, как никогда. Чувство раскрепощенности, полной свободы от той силы, которая связывала ее, прочно вселилось в нее, и она готова была обнять весь мир — и этот, таежный, и свой прежний, где она жила, работая на химкомбинате…
В кузове ехало много народа — тряслось и пошатывалось, — был там и он. Нина испытала вдруг едкое мстительное чувство, что он отъединен от нее, что ему плохо, — и не вдруг, не сразу ужаснулась себе. Ночевал, что ли, в поселке? Вроде не видела его. Впрочем, какое ей дело?
Ей было тепло и надежно с Павлом, с Михаилом. Павлу она была обязана тем, что приехала сюда, Миша же сделал из нее оператора-профессионала — кто б она была без него?
Белые ночи, плывущие болота, разомкнутая лежневка…
«Куда ты едешь, Ниночка? — слышался голос мамы. — В какую даль несусветную? Разве ж там места для девушки?»
2
Лежневка едва удерживалась в растопленном болоте. Бревна шатало под колесами.
Родион Савельев сидел на твердо-прыгучей бортовой скамье завьяловского ГАЗа и клял себя на чем свет стоит. Машина елозила по колее. Передние колеса забуривались в толщу болота, выдавливая ржавую болотную воду, и из людей, что называется, выбивало дух. Но они, понятно, мучились из-за работы. А он-то?
…Когда Нина однажды сделала ему замечание — мол, грубоват ты, нельзя ли без этого? — он наклонился к ней и покладисто спросил: «Тебе неприятно, девочка?» Они шли по теплой уже тайге. Роились комары, и Нина, уклоняясь то ли от этого его внезапного вопроса, то ли от колющих летающих жал, шагала молча, не отвечая. На таежной поляне-вырубке, под ажурной арматурой скважины, Родион тогда впервые обнял ее и тихо, почти неслышно сказал: «Комсомолочка моя… Замерзала тут зимой. Такая ма-ахонькая… городская…»
Она еще недолго молчала, а потом стала отвечать на его поцелуи, обняла. Так они стояли, обнявшись, и он шептал ей, чтобы она запомнила эту поляну, тайгу, скважины, запомнила бы, как они были вдвоем, одни во всем мире. «Прислушайся — ведь ни звука!» Нина, оттопырив платок, прислушалась. Сначала и впрямь было тихо. А потом запустили дизель на буровой. Он сразу отрезвел и спросил: «Ну, я пошел?» — «Как хочешь», — прошептала она. Он остался. И с тех пор они стали встречаться.