Я сидел, обхватив своими своеобразными ладонями голову и беззвучно рыдал от хохота. Чем дольше я размышлял над открывшейся мне смехотворной бездной… Жизнь человека стоит одной опечатки. Страдания корректоров в сталинские времена бледнеют перед грандиозной курьезностью такой вот неотвратимости. Тогда была хоть и зверская, но логика в том, что просмотревший искажение в важном слове мог поплатиться головой. Михаилу оставалось лишь сетовать на просторы нашей необъятной родины, на которых смог затеряться даже такой гордый и благородный народ, как еидуи.
Хотел было я обратиться в правоохранительные органы, но, поразмыслив, воздержался. Ничего не оставалось, как вернуться домой. К этому моменту идея книги у меня еще не возникла, я собирался ограничить свое участие в увековечивании памяти своего земляка и родственника оформлением небольшого стенда в нашем музее. О том главном толчке, что побудил меня взяться за перо, речь еще пойдет. И, кажется, скоро.
Но пока вот что — пиша эти строки, я вижу один несомненный и даже вопиющий просчет в построении всего сложного этого романа. Ведь в результате получилось, что единственным стопроцентным отрицательным персонажем оказывается дама. Это слишком не в традиции русской литературы. В самом деле, кто кичлив, напыщен, самоуверен? Дарья Игнатовна. Кто высасывает все соки сначала из несчастного безродного поэта, а потом доводит до банкротства и гибели многообещающего миллионера? Дарья Игнатовна. Кто выглядит законченной, бестрепетной, жадной до красивой жизни, денег и секса эгоисткой? Она же. Я, как можно, наверное, догадаться, к женщинам отношусь без обычного даже пиетета, но простое чувство пропорции заставляет сделать что-нибудь для несколько оболганной и совсем непонятной Дарьи Игнатовны. Хотя бы потому, что я сам перед нею виноват, навязал, например, ей участие в довольно рискованном и экстравагантном эпизоде, причем на ее собственной кухне.
Я знаю, как надо поступить. Среди обломков текста, которыми заканчивалась деревьевская рукопись, задвинутых мною в дальний архивный угол, имелся довольно пространный портрет Дарьи Игнатовны. В данном издании ему, в силу разных соображений, не находилось места; по крайней мере, в первой части он был бы невозможен. Но здесь, в конце повествования, в атмосфере всеобщего подведения итогов я решаюсь его поместить. Разумеется, мне известно, что количество не всегда переходит в качество и размеры портрета не всегда способствуют отчетливости образа, но тем не менее. Для вящего равновесия я собираюсь за несколько импрессионистическим наброском Михаила расположить свой, максимально реалистичный. Я тоже видел Дарью Игнатовну, правда, почти два года спустя после описываемых событий. Так что получается крохотная портретная галерея.
«…так и не понял — действительно ли голова у нее великовата или ее делает такой прическа. Шлемообразная шатеновая волна с одухотворенным пробором посередине. Брови густые, не выщипанные по принципиальным соображениям. Рот крупный, губы тоже, естественно, крупные, какие-то сознательно чувственные. Верхняя навсегда забыта в положении удивленного неудовольствия. Невероятно плотные зубы, покрытые лаком дорогостоящей слюны. Для глаз я где-то уже приводил географическую метафору. Исчерпать феномен этих глаз нельзя. В них, например, чувствовалась огромная пропускная способность, они были готовы видеть больше и охотнее, чем обычно бывает у людей. Глаза не переключались на автоматический режим, запасов жадного, темного блеска хватило бы в них на несколько жизней. Только нос… можно сказать, был относительно слабым местом. Как бы чуть-чуть аморфный, несколько слишком мягкий. Уязвимый. Мог самостоятельно порозоветь. У меня вызывал отдельную, специальную нежность.
Теперь зайдем со стороны ног. Ступня в месте обретения ею пальцев по-крестьянски „раздавлена“. Шарнир большого пальца слегка гипертрофирован. Породу человека и в третьем поколении определяет способ передвижения предков по земле. Точеные, но слишком мускулистые икры. Ногу ставила Даша с легким поворотом, как бы вдавливая каждым шагом кнопку. Кто ощупывал колено любимой женщины, помнит, как прекрасно оно смутно ощущаемой через кожу сложностью. Решительный, наступательный характер бедер — сказались занятия теннисом. Эта не будет ждать милостей у мужской природы.
Взлетаем к ключицам. В эти углубления стекает дистиллированная нежность.
Сколькими способами можно оттопырить палец! Видимо, это какой-то язык. Когда женщина говорит, надо смотреть на ее руки, тогда есть возможность ее понять. А шея…»
А теперь от себя.
Оказавшись как-то в Москве, я — не скажу даже, что набравшись наглости, — просто взял да и позвонил ей. Сначала Игнату Севериновичу, конечно, а он уж дал мне нужный нумер. Дарья Игнатовна удивилась, но не слишком. Я назвался не братом Михаила, но исследователем творчества писателя Деревьева. Был приглашен в гости. И вот что я там увидел. Женщину-мать. Один ребятенок сопел в колыбельке, вторым Даша была заметно беременна. Мы проговорили за чаем, прерываемым материнскими позывами, часа два. Ничего нового или чрезвычайно характерного я о своем застреленном брате не узнал. Подозреваю, что он все-таки не был для Дарьи Игнатовны главным в ее жизни переживанием. Хотя тот факт, что застрелили немного в связи с нею, ей, несомненно, льстил. Вплоть до того, что она заявила: если родится мальчик, то назовет его Михаилом.
Явился муж, очень приятный, добродушный дядька. Преуспевающий компьютерщик. Стало ясно, что мне пора уходить. И я ушел, по дороге забавляясь разного рода литературными ассоциациями. Любой согласится, что, пусть не полностью, с поправкой на нравы нашего века, напоминает Дарья Игнатовна незабвенную Наташу Ростову. Впрочем — пустое.
Вернувшись домой, я опять потянулся к деревьевским материалам. Я еще ничего не начинал писать, все, о чем шла речь выше, уже готово было к рождению и ожидало последнего и самого главного знамения.
И вот как-то осенним вечером я засиделся на работе до глубокого вечера. Залы музея были уже и пусты и темны. Только в моем кабинете, заваленном старыми макетами, какими-то черепками и деревьевскими бумагами, горела настольная лампа. Я был отличной смысловой мишенью, логика засосавшего меня сюжета наконец получила возможность направить прямо на меня свое любопытствующее острие.
Я услышал множественные угрюмые шаги в глубинах музея. Я сразу понял, что это не запоздалый посетитель и не сторож. Шага приближались неторопливо, и в этом слышалась дополнительная угроза. Шаги сходились ко мне. Вцепившись белыми остатками пальцев в крышку стола, я решал, что делать. Броситься ли к окну и попросить подмогу у лягушек из заросшего ряской старинного глухого пруда? Или спрыгнуть с третьего этажа в обширную пахучую клумбу и там с поломанными ногами дождаться допроса с пристрастием?
Дверь кабинета медленно отворилась. На пороге стояли трое — общеюжного вида усачи в кожаных пальто.
Ну вот, с каким-то истерическим смешком подумалось мне. Они спросили меня, не Михаил ли я Михайлович Пафнутьев. Да, сказал я, это я, директор этого в высшей степени краеведческого музея. Страх, кореживший меня, выражался в основном витиеватостью говорения. И еще у меня в сознании сверкала кнопка, какие встраивают под стол разного рода начальникам, чтобы они могли незаметно поднять тревогу.
Усачи вошли. Один из них сел на единственный стоявший перед столом стул.
— Здравствуйте, Михаил Михайлович, — сказал севший.
— Чего уж там, — пробормотал я еле слышно.
— Мы пришли по поводу вашего брата.
Ну вот, подумал я опять, и сказал зачем-то:
— Он погиб.
— Мы знаем, — серьезно и даже соболезнующе сказал гость, — мы даже знаем, от чьей руки он погиб. От черной еидуйской руки он погиб. Вы, ваша семья, ваш город, ваш народ понесли тяжелую утрату. Но мы тоже понесли тяжелую утрату.
Первое, что я понял, что, по всей видимости, меня сегодня не зарежут.
— Мы хотели бы, и весь наш народ хотел бы, мы потому и пришли к вам сюда, чтобы память такого борца, такого человека была бы, — он сделал скупой, но выразительный южный жест, — увековечена. Как следует.