— Что — так ли? — сказал я.
— То, что ты хотел с собой покончить? Вот что! Правда ли, что хотел наконец освободить меня, не висеть больше на моей шее, негодяй?
Я ответил, что вовсе и не хотел. Что его шея — ужасно приятное место. Я был на крыше и поскользнулся. Вот и все.
— А что ты делал на крыше, если не хотел сигануть с нее? — Отец до самого подбородка укрыл меня одеялом и присел рядом на тахту. — Скажи хоть это! Хоть раз не ври! — Он взял меня за плечо и затряс так, что казалось, все тело у меня развалится на куски. Я сказал, что он мне должен верить, я — Галац, а ему известно, что Галацы не врут. Галацам надо доверять. Я сказал, что упал случайно, по неосторожности, а он сказал, что со мной уж очень много всего происходит случайно, и при этом взглянул на меня так, как смотрят на крысу, червя или иное горячо любимое существо.
— Ты умрешь, а правду не скажешь! — заключил отец, в то время как эти две пифочки готовили какой-то целебный чай, а соседский мальчонка побежал в комитет, где на совещании ревизионной комиссии заседала Станика, которой, впрочем, не очень-то спешилось домой, несмотря на достаточную драматичность событий, — во всяком случае, по мнению Весны, которая застыла в дверях и не сводила с меня глаз. Окажись здесь Рашида и смотри она на меня такими же глазами, как Весна, я бы, пожалуй, не отказался еще разок слететь с крыши. Весна, вероятно, это почувствовала, потому что вдруг стремительно повернулась и вышла. Через пять минут появилась снова, держа в руках своего любимого кролика.
— Пусть пока полежит с тобой. Тебе станет легче! — Она наклонилась ко мне. По щекам у нее текли слезы. Отец молчал, а эти две курицы накачивали меня своим чаем. Вообще все вели себя очень глупо, будто я уже одной ногой стою в могиле. Будто умираю и так далее. Сами понимаете!
— Тебя исключат из гимназии, — наконец вымолвил отец. — Но сейчас это не важно! — Он уже, вероятно, вообразил себе открытый гроб, прямо здесь, посреди комнаты. Учителя и одноклассники произносили речи и плакали. Я был хорошим учеником. Хорошим товарищем. Мальчиком, подающим большие надежды, сыном прекрасного, убитого горем отца. Я заметил, что Старик вытирает ладонью рот, и сказал, что очень сожалею о том, что остался жив. Были бы такие похороны, такие божественные похороны! Я улыбнулся и махнул рукой. Такие похороны, боже мой!
Я снова махнул рукой, и тут в комнату вошла Станика, а за ней и моя мама. Кто-то, видимо, сбегал и сообщил ей тоже. Во всяком случае, она, прижимая к лицу платок, влетела в комнату с такими воспаленными веками, будто их кто-то окаймил красной ниткой. С тех пор как себя помню, она впервые переступила порог этого дома.
— Ничего страшного, мама. Со мной все совершенно в порядке. Я просто немного оступился! — выпалил я, но она мне не поверила. Присев на тахту рядом с отцом, она ощупывала мои руки, грудь, голову, ноги. — Все в порядке, мама! — повторил я. — Я только немного поскользнулся и упал.
Я говорил одно и то же, чувствуя на себе ее руки, словно прикосновение первого весеннего ветерка или благоухание прогретой солнцем земли, затем она выпрямилась и набросилась на отца.
— Ты, ты его на это толкнул! Ты и еще вот эта! — Она обернулась к Станике и снова начала скользить пальцами по моему телу, не веря, что я цел и невредим. — Ты это сделал. Вы с ней!
Она кричала на отца, пока Станика грубо не оборвала ее. Если, мол, Слободан Галац такое золото, почему она допустила, чтобы другие это золото выхаживали? Почему не возьмет его за руку и не уведет к себе? Она, Станика, ничего не имеет против! Она уже всем сыта по горло, так теперь еще этого не хватало! Она закрыла лицо руками и вдруг расплакалась, да так горько, будто у нее внутри отвернули какой-то кран со слезами. Моя мать, оцепенев, смотрела на нее, а потом закрыла глаза, как их закрывают от слишком яркого света.
Это была кульминация сцены, затем драматизм начал ослабевать. Мама поняла наконец, что я цел; отец — что я полностью невредим; все другие — что у меня даже не сломана ни рука, ни нога. И постепенно их волнение обернулось против меня. Можно понять: они искренне переживали по покойнику, а он вообще покойником не был, и все теперь выглядели просто смешными, причем, думаю, смешными самым глупым образом.
— Я это нечаянно, мама! — сказал я, когда она уже направилась к двери. — Ты думаешь, я нарочно?
— Знаю, что не нарочно! — Она на мгновение остановилась. — Но что я теперь скажу тому, своему, как объясню, зачем сюда приходила?
Меж бровями у нее залегла тонкая красная морщинка, а платок, хоть это теперь уже было ни к чему, она все еще прижимала к губам.
— Я очень сожалею, что ты не можешь сообщить ему о моей смерти! — сказал я. — Он бы послал мне двухметровый венок!
Я поднялся, чтобы ее проводить. Когда я уже был в дверях, отец схватил меня за локоть и сказал, что мы еще не выяснили некоторые мелочи. Некоторые семейные мелочи. Крашеная и ее подруга посмотрели на нас, но ничего не поняли. Впрочем, от них другого нельзя было и ожидать. А Старик ждал, когда наконец они слиняют. Он вечно ожидал от людей гениальности. Но эти две никакой гениальностью не обладали. Они были простые бабенки. А разве бабенки могут быть гениальными? (Женщины в жизни гениями не были и не будут!)
Когда наконец они выкатились, я уже знал, что через полчаса все Караново получит полную информацию о происшедшем, и сожалел, что, падая с крыши, не сломал хотя бы палец. Сенсация была бы более продолжительной, да и мне бы списались некоторые вещи. Впрочем, если б я сейчас как следует подумал, понял бы, что мне уже и так все списано.
Отец был краток: Мелания получила то, что заслужила. Пятидесятилетние не имеют права на двадцатипятилетних.
Я хотел напомнить ему о приятельнице Станики, у которой нос как у пекинеса. Ей, правда, не было еще и двадцати пяти. Но нельзя же мужчине без конца что-то напоминать. Отец посмотрел на меня, кажется, уловив мою мысль, и потом о чем-то заговорил, я уже не помню о чем. Я смотрел и на Станику. Она все еще сидела, закрыв лицо руками, но вроде бы уже не плакала.
— Какое это ужасное, чудовищное создание, чего ему только не взбредет на ум! — Она обернулась к отцу, а тот втянул голову в плечи и молчал. Теперь он был совсем как Грета. Красная, веснушчатая, испуганная Грета!
А ужасное, чудовищное создание?
Это был я, но мне не хотелось придавать этим словам значение. Схватив два куска хлеба и баночку джема, я направился к лестнице в свою каморку под крышей. Вы ошибаетесь, если думаете, что отец дал мне спокойно управиться с едой, хоть я был голоден как волк. Если б в меня сейчас впихнули даже вареную подметку, мои кишки и то сказали бы спасибо. Кстати, Старик считал, что я недостаточно часто произношу это слово. У человека, который ест его хлеб, слова благодарности должны не сходить с языка. Я сказал, что хлеб у него превосходный и что трудно найти на свете второго отца, который бы столько трудился. Каждый новый день в его доме я встречаю как праздник, и, даже встав на свои ноги, я этого никогда не забуду, и пусть они со Станикой будут спокойны. Никогда ничего не забуду, повторил я, а он усадил меня на стул, сказав, что хочет со мной серьезно поговорить.
Я понял, что разговор предстоит не короткий, и устроился поудобнее. И он завел свою обычную песню о том, каким он был в мои годы. Я хотел ему сказать, что, конечно, он был человеком выдающимся, но вовремя удержался, потому что стоит его завести на определенную тему, как он проговорит до утра.
Сейчас он стал рассказывать о своих родителях.
Когда я появился на свет, они были уже очень старые и умерли прежде, чем я смог запомнить их лица. Отец говорил о них так, как могут бывшие узники Матхаузена рассказывать о надзирателях концлагеря. А дальше я уже был не в состоянии его слушать: следовала глава о его студенческих годах. Разутый и раздетый, он зарабатывал, разнося по утрам молоко, а положение в нашем государстве до войны было страшным…