Наконец они вышли к реке, берег был местами размыт, торчали корни, все же они отыскали две ровные площадки, неподалеку одна от другой. Он привычно сбросил рубаху, движением не столько четким, сколько полным сдерживаемой силы. Антония смотрела, как он черпает пригоршней воду и льет на рыжий затылок, на белую шею, почему она белая? — ах да, из-за шляпы, он был еще молод, ее мужчина. До нее донеслось: «Я забыл мыло в рюкзаке», вода шумела, и она не очень хорошо разбирала слова: он забыл мыло, но вода все равно жесткая, мыло не распенится. А может, она недослышала, он сказал: хочет, пусть разденется? Антония секунду поколебалась, потом решила, что он имел в виду и то, и другое, быстро, чтобы не передумать, разделась, нагнулась и, подражая ему, зачерпнула пригоршню воды и пролила ее над головой, давая струйкам стечь по рукам, по лицу, по груди. Вода была холодная, приятная, она почувствовала себя такой молодой, что набрала в легкие воздух и удерживала, сколько могла, чтобы ощутить воздух в себе, а когда выдохнула, грудь ее стала налитая, крепкая — снова то, недельной давности, ощущение, на этот раз полнее, сильнее, способное наполнить силой ее всю. Человек мылся долго, с плеском, с фырканьем — закрыв глаза, можно было подумать, что это сам Орлофф купается в реке, однако она чувствовала его взгляды, он оглядывал ее сквозь пальцы, и она лила на себя сверху чистую воду, порой прикасаясь к телу, она была крепкая, свежая, и будь тогда темно, вокруг нее сделался бы свет.
Они одевались одновременно, следя за движениями друг друга, замедляя их, не в силах оторвать глаз от таинственных изгибов другого тела, не в силах оторвать ступни от мокрого скользкого берега. От нее к нему текла река, то чистая, то несущая ветки и листья, он омылся водой, которая прошла сквозь ее пальцы, стекла с ее плеч. Раздалось ржанье, Орлофф рыскал вокруг шалаша, ища хозяина, они прошли через перелесок, не прикасаясь друг к другу, заботливо отводя ветки, наклоняясь, чтобы сорвать землянику, погладить мох, мягкий, заманчивый. Подскакал Орлофф, человек взял его под уздцы, и тут Антония заметила, что из кармана у человека торчат пальцы перчаток — это означало, что ему пора, он и так здесь задержался и, конечно, из-за нее. Камень лег ей на сердце, и она не знала, будет ли слышен, пробьется ли ее голос: «Я тоже пойду». Она сказала и испугалась, решение шло не от головы, оно выросло в ней само и прорвалось, как полая вода. Человек поглядел на нее из-за коня, поверх неестественно аккуратной гривы, одной рукой держа поводья, другую положа коню на спину. «Куда ты тоже пойдешь?» Он не был ни сердит, ни удивлен, просто пытался оттянуть ответ. Антония тоже положила руку на конскую спину. Не касаясь друг друга, они сопрягались одним и тем же теплом, одной и той же живой кровью. «Я тоже хочу уйти с тобой, с лошадьми». — «А дальше?» Она пожала плечами: «Дальше? Дальше не знаю». — «Тебе не страшно?» Антония поджала губы: «Страшно — не страшно, какое это имеет значение?» Она хотела сказать, что в конце концов надо решиться, но не знала, на что именно надо решиться, определенно было одно: для нее наступает другая жизнь. Человек мигнул в знак согласия: «Ладно. Вернешься, когда захочешь. А сейчас нам надо в город». И он тронулся с места, ведя коня под уздцы. Конь был спокоен, они держались по обе стороны от него и не спешили. Прошли, не взглянув, мимо ее дома, шли молча, под цоканье копыт по щебню мостовой, конь был опорой и наподобие слона безропотно нес на своем хребте все их мироздание.
У старой плавильни человек натянул поводья, обернулся к Антонии. «Тебе придется подождать меня здесь. Когда я вернусь, мы пойдем и купим соль, спички, картошку и одеяло, твое одеяло». Он говорил важно, наставительно, так мужчина говорит со своей женщиной, любя ее и оттого добиваясь подчинения. Антония, уже готовая послушаться, оглянулась, и ей стало не по себе, город глазел на них, злорадно, любопытно. «Лучше я пойду с тобой». Она просила, по-настоящему просила. Но он покачал головой: «Нельзя, я могу застрять на бойне, масса формальностей, прежде чем получишь деньги, завтра мы уходим. Лучше побудь здесь и потом… — Он помолчал с минуту и добавил, как самый веский аргумент: — Там мерзко пахнет. Кровью».
Антония почувствовала, как напрягся Орлофф, шкура стала горячей и шершавой, она убрала руку и обхватила себя за плечи. «На бойне, на какой бойне, что тебе делать на бойне?»
Человек хмыкнул: «Я же тебе сказал, что нам нужны деньги на соль, на спички, на одеяло. Да мало ли на что нам понадобятся деньги? И вообще у меня контракт. Завтра мне надо уходить, — он прищурил глаза, — нам надо, и я уже придумал куда». — «Куда?» — спросила она, все еще отказываясь понимать то, что услышала. «Я все продумал, Лайна, Шоймуш, это в шестидесяти километрах, за два дня доберемся, будем по очереди ехать верхом, там лошади больше не нужны, мы соберем сотни две, лошади вообще больше никому не нужны».
«Даже тебе?» Он нахмурился, что это еще за вопрос — даже ему? Посмотрел на нее укоризненно, забыла она, что ли, почему он должен повторять то, что раз объяснял, не слишком, может быть, подробно, но вполне доходчиво. Да, правда, он ведь как-то обмолвился, что жить не может без лошадей. Но она ни на секунду не подумала, что эти слова надо понимать вот так в лоб. Она сказала: «У тебя есть Орлофф, тебе мало?»
«Ну, Орлофф! Он для меня больше собака, чем лошадь, но и это я тебе уже говорил. Что с тобой, Антония, ты спрашиваешь про то, что сама отлично знаешь».
Он улыбнулся, словно сочтя, что она перечит ему из лучших чувств. «Будет, не ребячься, я постараюсь поскорее, оформлю бумаги, заберу деньги и — знаешь что? — подряжусь собрать табун побольше, сдадим его, получим приличную выручку и тогда сможем подольше не возвращаться в город». От радости, что нашел, чем развеять ее тревогу, он просиял, огладил коня и одним махом вскочил в седло, а оттуда с напускной деловитостью обронил: «Нам придется потрудиться, за лошадей дают гроши, больше потратишь на перегон и убой, а нам теперь нужны деньги, нас ведь двое, так?» Стегнул лошадь, и только пыль взвихрилась, только взметнулся бумажный мусор.
Антония осталась на кромке тротуара, то, что сказал всадник, привело ее в такое смятение, что она никак не могла собраться с мыслями, в ее мозгу все укладывалось с невероятным трудом, но когда до нее, наконец, дошло, что она должна подождать, пока он управится со своими делами на бойне, потому что он не на шутку занимается лошадьми, она огляделась и заметила, что ее обходят, озирая с любопытством. Она подошла к первой попавшейся витрине и, не обращая внимания на выставленные в ней морковь и яйца, посмотрелась в грязное стекло, вид у нее был действительно жалкий: волосы встрепаны, рукав разодран, ноги поцарапаны, в пыли, а физиономия в саже. Она нашла общественную уборную и там ухитрилась кое-как сполоснуть лицо и коленки, привести в порядок волосы, не нашла только решения для рукава. Она не помнила, сколько времени провела в помещении, провонявшем хлоркой, с засоренными раковинами и залитым водой полом, но когда вышла, то миновала, даже не заметив, вход в бывшую плавильню, место, где всадник велел ей ждать. Близилось к полудню, на улице было достаточно людно, чтобы, не привлекая ничьего внимания, тихо брести мимо лавок, не думая ни о чем определенном. Одиночество забрало ее так крепко, что она впала в безразличие к себе и ко всему на свете. Только поманил ее отсвет блистающего мира — и тут же, наспех, в считанные секунды пришлось от него отречься. Она не жалела, что поторопилась, придумывая себе новую жизнь — короче, чем век бабочки, у которой дождь или чьи-то пальцы смазали пыльцу с крыльев. Но тоска — впору было пуститься в поле, завыть по-волчьи, — тоска пришла на смену прозрению, спокойному и ясному, что все ей померещилось, что эта личность, со всеми его выкрутасами, оказалась дутая — кривляка, циркач (она сама удивилась точности приговора), «пережиток прошлого».
Сзади подкатила пыльная служебная «шкода», Палиброда выскочил на тротуар, бросил шоферу: «Завтра, как обычно», — и у нее не хватило сил даже удивиться, она только скривила губы, а он расцвел, растолковав ее гримасу как улыбку.