А через два месяца, после столь торжественного подведения итогов, всему руководству кооперативом пришлось надолго уехать, поскольку они должны были дать некоторые объяснения, необходимость в которых возникла после того, как в кооператив неожиданно нагрянула группа экономического контроля, чье появление не без основания связывали с Фуртунэ, который постоянно встревал во все дела. Вот так и вышло, что агротехник остался в кооперативе один, только с бригадирами.
— Додицою, — объявил он торжественно, — после обеда у нас будет общее собрание.
— Товарищи, — начал Фуртунэ, когда все собрались, — как вы хорошо знаете, в настоящее время наш кооператив не имеет председателя. Все бывшее руководство путало доход кооператива с собственным карманом. Они будут наказаны — это несомненно. Однако мы должны работать дальше. А для этого — как и полагается — нам необходим новый председатель. Кого вы предлагаете?
— Я предлагаю товарища агротехника! — поднялся, широко улыбаясь, Джорджике Додицою. — Не так ли?
— Так, так. Агротехника! — поддержали остальные.
— Кто за?
— Единогласно, товарищи…
На следующий день в обеденное время раздался телефонный звонок.
— Алло! Алло!
— Да.
— Кто у телефона? — спросил на другом конце провода раздраженный голос.
— Агротехник Фуртунэ.
— Ах, Фуртунэ! Ну сейчас ты у меня увидишь бурю. Ты знаешь, с кем говоришь?
— Нет, не имею удовольствия…
— С первым секретарем Потопинэ из района.
— Я вас слушаю.
— Слушаю?! Ну и наглец! В конце концов, что ты себе позволяешь? А ты свою кандидатуру на пост председателя с нами согласовал? Или думаешь, что кооператив — это твое поместье? Где партийная дисциплина?
— Меня люди избрали…
— Никаких оправданий!
— Но если народ…
— А по какому праву ты собираешь общее собрание? Разве мы не должны об этом знать? Послушай-ка меня, товарищ, — повысил тон товарищ «первый», — ты все же думаешь, это твое собственное имение. Проводишь буржуазные жульнические выборы?
— Да, — коротко сказал Фуртунэ и бросил трубку.
«Он сумасшедший», — испугался Джорджике Додицою, который подпрыгивал на стуле всякий раз, когда Фуртунэ огрызался. «Ей-богу, сумасшедший», — думал на другом конце провода разгневанный Потопинэ. Однако, успокоившись, он незаметно для себя пришел к странной мысли: «Что ни говори, чем совсем не иметь председателя в Рогожень, пусть уж лучше будет председателем тот, который сам себя выдвинул на эту должность… Хотя бы на время, а там посмотрим… Вот черт!»
Летят дрожки желтее песков Сахары, запряженные двумя норовистыми конями: белым и черным, как День и ночь, которые бегут закусив удила. Высокий и стройный агротехник Фуртунэ крепко держит вожжи и на каждом повороте кричит:
— Джорджике! Вправо! Джорджике! Влево!
Прислушиваясь к приближающемуся стуку колес и через несколько секунд задумчиво смотря вслед быстро удаляющемуся облаку пыли, старшина Негоицэ замечает, почесывая затылок под фуражкой:
— Черт носатый! И на этот раз не перевернулся…
ИОН Д. СЫРБУ
Ион Д. Сырбу родился в 1919 году в Петриле. Прозаик, эссеист, драматург. Окончил филолого-философское отделение в Сибиу. Опубликовал пьесы «У межевого камня» (1967), «Горящие листья» (1967), «Ковчег доброй надежды» (1970), «Возвращение блудного отца» (1972), «Суббота несостоявшихся надежд» (1972), «Вторая сторона медали» (1973); два сборника рассказов «Рассказы из Петрилы» (1973), «Почему мама плачет» (1973).
Рассказ «Мышь «Б» взят из антологии «Румынские рассказы и повести восьмидесятых годов» (Бухарест, 1983).
МЫШЬ «Б»
I
Словом: шел жуткий дождь. На бульварах — ни души, лишь деревья перед зданием университетской библиотеки напоминали разметанную брандспойтами толпу вышедших на демонстрацию безработных. Наверно, нигде на свете, даже в Индии или в Мату-Гросу, дождь не бывает таким решительным, наглым, таким, я бы сказал, догматичным, как в нашем очаровательном Геннополисе. Это несомненно связано со своеобразием здешних мест и здешних жителей: у нас любое мероприятие проводится в жизнь жестче и безоговорочней, чем где бы то ни было. У нас и проповеди высших служителей церкви, предвыборные речи, более того, даже любовные признания (ежели их кто-нибудь еще делает, в чем я лично сомневаюсь) звучат энергично и четко, как раскатистая барабанная дробь перед чинным сражением. Так вот, дождь этот был типичнейшим геннополитанским дождем. Он падал строго вертикально, беззастенчиво и бессовестно, а затем аккуратно и дисциплинированно стекал в канализацию. В иных местах, скажем во Франции, то и дело случаются всякие отклонения: веют ветры, меняется облачность, правительство и т. п. У нас — ничего подобного! Когда идет дождь — идет себе, и никаких… Сие наблюдение наполняет меня, старого и — как любит выражаться мой уважаемый коллега, маразматик Парникк, — закоснелого обывателя нашего города, восторгом и упоением.
Итак, шел дождь, а я в этот час сидел в огромном профессорском зале библиотеки… в полном одиночестве. Со стены на меня взирал суровый старец Напокос, автор бессмертного труда «Veritas sive Mendax»[14] (одной из моих настольных книг, опоры моей). В читальном зале было тепло, вечерние тени благоговейно ложились на тисненные золотом корешки, глянцевая зеленая кожа уютных кресел отражала последние отблески дня, а на улице, как я вам уже говорил, шел дождь. Уединиться в огромном зале, полном книг, знать, что ты гражданин Геннополиса, держать в руках роскошно изданный том Руссо и, слегка притомившись от чтения и размышлений, мечтать о том, как экономка подаст тебе на ужин горячий сыр в сухарях, слоеные булочки с орехами (или с маком) и бутылку испанского каберне «Панчо»… да, по-настоящему понять и оценить все эти маленькие радости может только престарелый профессор философии, достигший на склоне своих дней той мудрости и того покоя, которые дают незыблемость кафедры, безоблачное небо над головой и учтивое обращение студентов.
Я собрался было включить настольную лампу, но передумал; за окном потоп низвергался с доисторическим упорством, переполненные водосточные трубы завывали, хрипели и хрюкали; Напокос растворился в вечернем мареве, книга в моих руках утомленно закрылась сама собой…
Нельзя сказать, чтобы Руссо был моим любимым писателем. Уж чересчур глубоко проникнут он галльским духом, к тому же излишне прост и прямолинеен. По моему скромному суждению, главный вопрос культуры — это вопрос парадигм, а французы постоянно грешили тем, что относились с презрением к этой многоплановости построения духовного мира (о чем, собственно, свидетельствует и вся их история от Великой французской революции до наших дней), и посему увязали в «конкретности повседневной жизни», в прагматизме, достойном разве что американцев… Скажут тоже, «конкретность»! Мне это слово чуждо, я склонен считать, что народ, заведомо неспособный уловить некий абсолютный смысл в выражении «вещь в себе», не способен к метафизике. Французы ввозят от нас фосфаты и шерсть — не помешало бы им ввозить кое-что из высшей теории чисел… Я уверен, им бы это очень пригодилось. Но каждому, как говорится, свое: раз уж зашла речь о Руссо, то я предпочитаю его скромный опус «О неравенстве» его пресловутому «Общественному договору». Эта книга меня по крайней мере забавляет, другая же вызывает этакий моральный дискомфорт, нарушающий сон и обмен веществ, напоминая о газетах, политике и прочих социальных мерзостях, порождаемых самим понятием «договор». Не исключено, что от моих мыслей попахивает нафталином, как говаривал мой остроумный женевский коллега Лагранж, не исключено, я не спорю, однако от Руссо пахнет порохом и гильотиной. Равенство — это вовсе не Закон, а всего лишь социальная установка. Предпосылка, чаяние, утопия. Французы, как правило, не понимают, не хотят понять, что искусство маневрировать принципами остается банальнейшим приемом прагматизма, в то время как закон, ЗАКОН — это одна из существенных составляющих бытия. Смешивать эти понятия — значит смешивать сущность и надежду, небо и землю, богов и людей. Если бы каким-нибудь чудом Руссо ожил, я пригласил бы его в Геннополис. Хоть на семестр. Во Франции-то он как пить дать снова стал бы атеистом и снова — католиком, снова роялистом и снова — республиканцем и в конце концов оказался бы (как ему, впрочем, и подобает) перед неким комитетом общественного спасения, в качестве обвиняемого или прокурора, что с точки зрения абсолюта — абсолютно все равно.