4. Итак, в то время, когда все наслаждались этим зрелищем, Цецилий не обращал на него внимания, не смеялся по поводу хода состязаний, но, молчаливый, озабоченный, в стороне от нас, всем лицом выражал какое-то неведомое горе. «В чем дело? — сказал я ему, — почему я не узнаю обычной твоей живости? почему я не вижу в твоих глазах обычной у тебя даже в серьезных делах веселости?» Тот ответил: «Меня давно уже огорчает и покою не дает речь нашего Октавия: обрушившись на тебя, он упрекнул тебя в нерадении, чтобы тем самым обвинить меня косвенно в невежестве. Что ж, пойду дальше — у меня с Октавием дело идет о всем мировоззрении в целом. Если и он на то согласен, чтобы я вступил с ним в спор как представитель школы, то он, конечно, убедится, что легче спорить в товарищеском кругу, чем вести прения так, как это принято у философов. Давайте только сядем на эти каменные выступы, служащие оградой для купален и выдающиеся в море; так мы сумеем и отдохнуть с дороги, и более внимательно вести наш диспут». Когда он это сказал, мы уселись так, что из нас троих мне отвели место посредине, — не из любезности, или ради порядка, или ради почета — ведь дружба всегда всех уравнивает, — а для того, чтоб я, как арбитр, слушал каждого из них возможно ближе и, сидя посредине, разделял обоих спорщиков.
5. Тогда Цецилий начал так: «У тебя, брат Марк, предмет нашего спора не вызывает сомнений, поскольку ты, испытав оба жизненных пути и отвергнув один, одобрил другой; однако в данное время ты должен настроить себя таким образом, чтоб держать весы беспристрастного правосудия, не склоняясь в ту или иную сторону, чтоб не вышло так, что твое решение не продиктовано нашими доводами, а вытекает из твоих собственных убеждений.
Итак, если ты будешь вести себя здесь так, как если бы ты был новичком, как бы не знающим ни той ни другой стороны, для меня не составит труда показать, что все человеческое сомнительно, неизвестно, неверно и вообще скорее правдоподобно, чем истинно. Тем более странно, что некоторые, не давая себе труда глубоко исследовать истину, поддаются без рассуждений любому мнению вместо того, чтобы упорно и настойчиво производить тщательное исследование. Особенно должно вызывать всеобщее негодование и сожаление, что некоторые, притом несведущие в науках, невежды, незнакомые даже с низменным искусством, дерзают высказывать определенные суждения о сущности вещей и о величии бога, о чем сама философия всех направлений в течение стольких веков до сих пор остается в нерешительности, и это понятно: ограниченный человеческий ум не только не в состоянии исследовать божественное, но даже о том, что парит над нами в небе или глубоко сокрыто в недрах земли, не дано ему знать, не позволено изыскивать и нечестиво допытываться; нам кажется, что мы были бы достаточно счастливы и достаточно мудры, если б согласно знаменитому древнему изречению поближе познали самих себя [499]. Но уже если мы, предаваясь бессмысленному и напрасному труду, выходим за пределы нашей ограниченности и, поверженные на землю, переносимся в дерзком порыве на самое небо, на самые звезды, то не будем, по крайней мере, осложнять эту ошибку нашу, придумывая пустые устрашающие фантазии. Допустим, в основе всего лежат сгустившиеся зачатки [500], слияние элементов природы; какой же здесь бог — творец? Признаем, что части вселенной уплотнились, расположились и сформировались благодаря случайным столкновениям (элементов), какой же здесь бог — зодчий? Предположим, звезды зажег огонь, небо повисло благодаря своему веществу, земля, допустим, утвердилась благодаря собственному весу, а море образовалось из стечения жидкости; откуда же религия, откуда страх перед богом? К чему это суеверие? Человек и всякое животное, которое дышит, рождается и растет, есть непроизвольное сочетание элементов, на которые человек и всякое животное опять распадаются, разлагаются; таким образом, они вновь возвращаются к истоку, и все возвращается в круговороте к самому себе, без всякого создателя, руководителя или творца. Так, мы видим, что благодаря соединению элементов огня всегда сияют все новые и новые светила [501], от выдыхаемых землею паров возникают постоянно разные туманы; от их сгущения и соединения вверху образуются тучи, при их падении льют дожди, дуют ветры, стучит град; когда ветры сталкивают тучи, — грохочет гром, сверкают молнии, падая где попало, ударяя в горы, обрушиваясь на деревья, попадая без разбору и в священные и в частные здания, поражая часто людей порочных, но часто людей набожных. Надо ли упоминать о различных неожиданных стихийный явлениях, которые без порядка и без разбору вносят смятение во всеобщее движение? о кораблекрушениях, при которых хороших и дурных людей постигает одинаковая судьба и заслуги стираются? о пожарах, в которых одинаково гибнут виновные и невинные? Когда воздух заражен смертоносной заразой, разве не гибнут все без различия? Когда свирепствует ярость войны, разве не падают в первую очередь наилучшие? А в мирное время порок не только в таких же условиях, что и добродетель, но даже бывает в почете, так что часто не знаешь, надо ли презирать бесчестье негодяев или желать себе их удачи. Ведь, если бы мир управлялся божественным провидением или властью какого-либо божества, никогда Фаларид и Дионисий [502] не заслужили бы царства, Рутилий и Камилл [503] — изгнания, Сократ — яда [504]. Вот увешанные плодами деревья, уже желтеющую ниву, уже созревший виноград повреждает дождь, побивает град; приходится думать, что либо неизвестная нам истина скрыта от нас, либо — а это более вероятно — что господствует свободная от законов судьба, проявляясь в различных ускользающих от нас случайностях.
6. Итак, раз либо судьба слепа, либо природа непонятна, разве не почетнее и лучше, оставаясь в нерешительности насчет истины, перенять опыт предков, держаться принятой по традиции религии, поклоняться богам, которых родители внушали тебе скорее бояться, чем ближе познать, и не составлять себе собственного мнения о божествах, а верить древним, которые еще в грубый век младенчества мира удостоились иметь богов своими согражданами или царями? Мы видим, что с тех пор по всем государствам, провинциям и городам существуют особые национальные религиозные обряды и культ местных богов: так, элевсинцы чтут Цереру [505], фригийцы — Мать богов [506], эпидаврийцы — Эскулапа [507], халдеи — Бела [508], сирийцы — Астарту, таврийцы — Диану [509], галлы — Меркурия [510], римляне — всех богов. Власть и могущество римлян охватили весь мир, их владычество протекло дальше путей солнца и границ самого океана, покуда они и под оружием блюдут религиозную добродетель, защищают город религиозными святынями, непорочными девами [511], почестями и уважением, воздаваемыми жрецам; покуда они, осажденные и заключенные в пределах Капитолия, почитают богов, которых другой в гневе отверг бы, и проходят, безоружные, вооруженные лишь благочестием, сквозь строй галлов, пораженных отвагой, внушаемой суеверием [512]; покуда они, захватив неприятельскую крепость, в пылу победы все же преклоняются перед побежденными божествами; пока они отовсюду разыскивают чужих богов и делают их своими; пока они строят жертвенники даже неизвестным и неслыханным божествам. Так, присваивая святыни всех народов, они стали обладать и царствами. Отсюда непрерывная нить религиозности, которая от долгого времени не разрывается, а увеличивается, так как доставшимся от древности обрядам и святыням обычно приписывается тем больше святости, чем больше на них налет древности.