Из-за возможности неверного понимания я рискую в откровенном вступать в недостойные (würdelose) ситуации: Я сообщаю о себе и остаюсь без отголоска (Ich teile mich mit und bleibe ohne Widerhall), меня вместе со сказанным и сделанным мною презирают, осмеивают, а потом снова используют, и я живу в некотором нанесенном на меня извне образе меня, который не есмь я. Я рискую быть назойливым, я задеваю другого: душевная близость никогда не возникает без одного мгновения этого риска недостойной ситуации. Ибо тому, кто не расточает себя и не узнает однажды, что должен со стыдом отступить, едва ли когда-нибудь удастся экзистенциальная коммуникация. Робкая дистанция, хладнокровно сохраняемая при любых обстоятельствах, никогда не откроет пути от человека к человеку.
Но это недостоинство само, в свою очередь, двусмысленно. Хотя оно и может быть явлением риска, но может также возникать в слепом порыве из пустоты своей собственной сущности, которая жертвует собою, хотела бы обрести ценность в глазах другого и бесстыдно распространяется о собственных экзистенциально пустых переживаниях; или Же она может быть назойливостью, которая без всякой воли к коммуникации хочет только беззаботно спрашивать и, пользуясь предоставляющимися случаями, завладевать другим.
В противоположность этому волю к коммуникации, присущую возможной экзистенции, отличает достоинств о одиночества, которое хранит эта воля, однако хранит как то, что снова и снова необходимо разбивать. Это достоинство - выражение умонастроения того, кто не желает тратить себя впустую. Если даже от нас требуют рискованных поступков, их не следует совершать произвольно, и они не должны быть незабываемыми. Выйти из одиночества, оказывать - и терпеть - беспредельную открытость, экзистенция позволяет себе, только если ситуация, и другой, и вещь, которая сводит их вместе, адекватны, и если пробуждается его любовь. Совесть различает произвольное от необходимого, слепое и обдуманное. Экзистенция в любом случае хочет признать профанацию посредством подделки как вину. Это достоинство отстраняющего одиночества пребывает в готовности, рискует разочаровываться, выступает даже перед другим, заблуждаясь в самом себе, с фальшивым энтузиазмом, терпит стыд и выносит недостоинство.
Достоинство одиночества, замыкающееся в самом себе, в свою очередь двусмысленно. Оно может быть выражением своевольного инстинкта власти, свойственного бессилию, боящемуся всякой наготы. В нем заключается удержание дистанции и своенравие для-себя-бытия по отношению к людям, которых мы не можем покорить себе. Мы молчим, потому что хотим показать себе и другим собственное благородство. Там, где по наружности невозможно никакое превосходство, мы внутренне наслаждаемся про себя этим превосходством молчания как недеянием, оставляющим наше собственное существование позади простой позиции превосходства - пустым.
То, что воля к коммуникации решается на недостоинство, возможно потому, оскорбленное в нем достоинство отвердевшего разумного существа - не безусловно. Ему противостоит другое достоинство более глубокой самостоятельности, которая еще ищет себя в открытом. Храбрость этой самостоятельности соединяет в себе совершенную мягкость и непрочность с достоверностью самости, трансцендирующей всякое конечное явление. Она остается открытой и гибкой и в то же время непоколебима в этой своей самости, которая никогда не может быть высказана, помыслена и знаема, и все же целиком присутствует в настоящем.
4. Одиночество.
- Одиночество есть, во-первых, в коммуникации тот неотменимый полюс, без которого не существует ее самой. Одиночество есть, во-вторых, как возможность пустой Яйности, представление подлинного небытия у бездны, из которой я в историчном решении спасаю себя, обретая действительность в коммуникации. Одиночество есть, в-третьих, насущный недостаток коммуникативной привязанности (Bindung) к другим и недостоверность ее уничтожимости.
а) Самобытие в полярности одиночества и коммуникации требовало положения: я могу быть самим собой, только если другой вместе со мною бывает самим собой в процессе раскрытия. Однако ситуация может вынуждать к возникающему из коммуникации продолжительному одиночеству, если другой позволит ослабеть своей экзистенциальной воле. Тогда самость, в глохнущей коммуникации, может чуть ли не истечь кровью до смерти, может опасаться навек потерять другого, но и тогда еще, в пограничной ситуации этого краха, она может быть самой собой. Правда, самобытие есть в этом случае не более чем только самостановление (Selbstwerden), поскольку оно живет так, как если бы оно утратило собственную возможность. Но эта неспособность к становлению без другой, исторично связанной с нами в истоке самости, есть новое одинокое самостановление в недостоверности ожидания, никогда окончательно не отрекающегося от возможности.
б) Даже посреди всяческой полноты существования передо мною может внезапно открыться одиночество, как возможная бездна небытия. Если долгое время я держался только объективностей и терялся из виду у себя самого, потому что в них я не открывался другим, то я могу испытать отчаяние пустоты, если однажды мне на мгновение покажется, будто все рушится или становится сомнительным: отношения в обществе, которые все вместе, если посмотреть серьезно, ничего не значат и могут быть разорваны; множество целесообразных коммуникаций, не имеющих вовсе никаких экзистенциальных последствий; отношения дружбы, поскольку они были не обязательными, а эстетическими, так что растворились в формах дружеского общения. Тогда я, действительно, говорю, что я одинок. Но это одиночество - не та полярность одиночества и коммуникации, которая составляет неотъемлемое проявление самобытия в существовании, но выражение для сознания возможности нашего собственного небытия, несмотря на богатство духовных оболочек существования. Это сознание может привести к радикальному кризису в способе самобытия. Содрогание перед бездной одиночества небытия пробуждает все мотивы к коммуникации.
в) Если я удостоверяюсь в ситуации недостатка из-за никогда не пережитой опытом коммуникативной привязанности, то я говорю себе: у меня нет человека, а может быть: людей не существует. Но коль скоро я, не предаваясь иллюзиям, переживаю это одиночество, я не ничтожен, поскольку стремлюсь в поиске к процессу раскрытия себя. Существует это, не безнадежное, но страшное одиночество, которое не желает идти ни на какие компромиссы, а потому не заблуждается, и все-таки не может по-настоящему знать, к чему именно нас влечет это одиночество. Тогда неузнаваемое молчание, в котором человек остается всецело для себя самого, никто не знает об этом и не признает его в этом молчании, и если он хотел бы высказать себя, никто не может облегчить ему этого выражения, - есть все-таки сила возможной экзистенции, не растрачивающей себя, но пребывающей в готовности. Существует эта возможность некоторого непостижимого одиночества, а в нем -героизм отказа от обманчивых суррогатов. Остается необъяснимый плач в тишине, бездонно глубокое молчание - неповторимым образом выражающее для вечности готовность возможной экзистенции к коммуникации. Если придет время, покров падет. Но останется навсегда - невозможно говорить об этом одиночестве.
Или же ситуация одиночества возвращается ко мне, если умерли все те, с которыми я был в коммуникации, и остаюсь я один. Тогда мир, в котором еще живет человек, - это уже не его мир. И все же его одиночество, перед бездной уничтожающего экзистенцию забвения, имеет возможность трансцендирования. За гранью насущной действительности он может жить как дома в царстве духов, которое уже приняло его к себе. Это уже не то безотрадное одиночество, которое в юности мыслит себе возможность: «быть может, никогда», - а сносное одиночество «больше-не», которое в то же самое время надежно укрыто в некотором навечном бытии, которое, как воспоминание, есть для него насущно-настоящее. Из него на вновь приходящих людей обращается уступающее благоволение, но они не могут войти снова в когда-то бывшую прежде близость.