Он смотрел на меня совсем по-иному, чем до сих пор, иначе смотрел, чем в тот день, когда я снимал у него комнату, иначе, чем по утрам, когда я приходил за кипятком. Он смотрел на меня, как украинский националист на поляка, с ножом в глазах; он дрожал в ожидании ночи длинных ножей, которую ему сулил приход Гитлера.
— Как кошка! — повторял он, сверкая глазами. Слова уже не скрывали нутра этого человека: перемирие закончилось, кости были брошены. В схватку вступили два мира, он принадлежал к одному из них, я — к другому.
— Там! Вон там живут ваши знакомые. — Он указывал мне на место, где стоял домик моих знакомых, которые направили меня к нему; он все еще не мог прийти в себя от возбуждения.
Я спустился с холмика; план мой был прост: оставить чемоданчик и как можно скорее вернуться в город.
Из комнаты хозяина донесся до меня далекий голос, вырвавшийся из детекторного приемника, и я услышал слова: Победа будет за нами! Когда я с чемоданом снова очутился у подножия холма, война на небе и на земле приобрела более отчетливые формы. Как и пристало переводчику Рильке, я никак не мог сладить с чемоданом, тянул его, как теленка, взваливая на плечо, обнимал обеими руками, хватал за ручку, пока наконец мы, то есть чемодан и переводчик стихотворения «Herr: es ist Zeit», не очутились перед хатой моих знакомых, укрывшейся на крутом лесистом склоне. Там собралась группа старых женщин, и они совещались о том — пойти ли уже сейчас в пещеру, которая на протяжении веков в годину войны служила убежищем для жителей деревушки, или подождать, пока фронт подвинется ближе. Получив разрешение хозяйки, я ногой запихнул под кровать чемодан вместе с чудесным переводом Рильке, после чего двинулся в путь по шоссе.
Из-за стены леса то и дело вырывались громкие голоса солдат, совсем как на митинге. Иногда оттуда выползали тяжелые, брюхатые танки, выходили отряды пехоты — спокойные, сосредоточенные. По тропинкам тянулись вереницы детей, старшие вели младших за ручку; их задумчивые, печальные личики производили необычайное впечатление. Время от времени пролетали самолеты, но не тревожили идущих по шоссе. На лугах кое-где стояли батареи зенитной артиллерии. У командиров в длинных шинелях, так же как у детей, в это утро вид был глубоко озабоченный. В первый день этой новой войны Гитлер вызывал всеобщий ужас.
Я шел целый день. Когда я добрел до заставы, белый жар дня уже превращался в пепел вечера. В начале и в конце крутой улицы, на которой я жил, зияли две огромные воронки. Метрах в тридцати от нижней из них стоял мой дом — он уцелел. Ни в воротах, ни на лестнице я никого не встретил. В квартире — пусто. Все было покрыто толстым, в палец, слоем пыли, всюду валялись осколки оконных стекол. Стены, погруженные в плотную гущу сумерек, хватали за сердце; я убежал.
2
Спустя всего несколько дней после вступления гитлеровцев в Z. мы узнали, что такое голод; каждый кусок нужно было оплачивать большими деньгами, а у меня не было даже малых. Не было больше русских, которые взяли бы на себя заботы о моем быте, с тем чтобы я в свою очередь мог заняться вопросами вечными; коммунисты уже не снабжали гастрономы, полки не гнулись под разнообразными и экзотическими яствами, в просторных помещениях гастрономов гулял ветер.
Вначале мне еще удавалось наскрести какие-то рубли, и с утра я мчался на другой конец города в маленькую кондитерскую, где ее прежний владелец отпускал в одни руки два отдающие содой пирожных. В благоговейной тишине очередь медленно продвигалась к прилавку. Я съедал здесь два пирожных и бежал в следующую кондитерскую, где после такой же церемонии добывал еще два пирожных. Но в один прекрасный день мне незачем стало бегать по кондитерским — у меня не было денег.
Именно в это утро зашла ко мне черная Люся, жена Лопека Клаара, рослая дама с утонченными манерами.
— Зенек, — тихо сказала она мне, — Клаар хочет с тобой повидаться. У него какое-то дело к тебе.
О муже она обычно говорила, как о человеке постороннем. Со мной разговаривала только о поэзии. На «ты» мы перешли за несколькими чашками кофе, выпитыми в «Риме»: русские окружали поэзию таким ореолом святости, что даже благовоспитанные жены адвокатов считали честью быть «на ты» с любым членом Союза писателей. Однако, с того момента как немцы оккупировали город, мы перестали говорить о поэзии, забыли о поэзии.
— А где же адвокат? — спросил я тихо по примеру Люси, хотя рядом с нами никого не было.
Черная Люся посмотрела на меня своими большими, печальными восточными глазами с голубыми белками и мотнула головой — этот жест что-то означал, но я не смог догадаться, что именно.
— Где он? — снова спросил я.
— Прячется в прачечной вместе с козой, — ответила она.
Адвокат Клаар прятался там вовсе не с козой: компанию ему составляли три курицы, постукивающие клювами по бетонному полу. Помещение прачечной с каменным водостоком, проходившим через середину пола, с кипятильным баком под потолком, утопало в паутине и пыли. Только в самом дальнем углу пол был подметен и там стояла складная кроватка, прогибающаяся под тяжестью могучего, грузного тела Лопека. Увидев меня, он долго кивал головой. Всего десять дней назад, когда город находился под артиллерийским обстрелом и до вступления гитлеровцев оставались считанные часы, в этой же самой прачечной, до отказа набитой людьми, при свете керосиновой лампы и свеч Лопек громко выражал удовольствие по поводу того, что дикари уберутся прочь. Он был убежден, что едва только придут гитлеровцы, как ему вернут три каменных дома, национализированных коммунистами. Первые же действия гитлеровцев заставили Лопека Клаара забыть о домах; эсэсовцы согнали во двор одной из тюрем большинство его друзей и закидали их гранатами: в воздух взлетали руки и ноги. Кто-то из чудом уцелевших подробно рассказал об этом Лопеку. Других знакомых Лопека, не привычных к пешим прогулкам, погнали маршевым строем в неизвестном направлении. В результате Лопек попросил Яна, дворника, прибрать для него уголок в прачечной.
— Зачем? — спросил дворник.
— Я поселюсь в прачечной, Ян, — прозвучал ответ.
— И что ты скажешь на все это? — начал он шепотом, которого требовали обстоятельства, ибо над нами пролегала улица; за матовыми стеклышками высоко над потолком мелькали ноги прохожих.
— Лопек, — воскликнул я пылко, хотя тоже шепотом, — все это должно кончиться! Через шесть недель всему будет конец! Туда или назад!
— Кто это говорит?
— Все.
— Назад, теперь мир покатится назад. Но жить надо, — печально добавил он. — Жить — значит зарабатывать. Садись здесь рядом со мной и выслушай меня. Я хочу сделать тебя человеком.
— Что ты под этим понимаешь? — взволнованно спросил я.
— Зенек, на поэзию не проживешь, а жить надо. Сходи на Пелчиньскую к Эбину, отнеси ему тысячу венгерских сигарет, Люся тебе их даст. За эту прогулочку получишь… — тут Лопек назвал цифру, от которой я чуть не обалдел. Она показалась мне весьма значительной. Поэзия не приучает людей к таким цифрам.
— Теперь, — продолжал Лопек, — пришел день, когда моя голова без твоих ног мало чего стоит, мне нужны твои ноги.
Немного времени спустя я вернулся: снова стоял перед Лопеком в прачечной. Я не видел ни кур, ни кранов, ни ног прохожих, новый мощный огонь сжигал мои внутренности.
— Лопек, — сказал я, задыхаясь, — мне дали заказ еще на две тысячи сигарет.
Голос мой задрожал при слове «заказ» — я сам набрел на это слово и был очень горд. Из меня так и рвался наружу пыл начинающего купца, который посылает первый заказ на фабрику.
— Хорошо, — ответил Лопек с энтузиазмом, равным моему. — Возьми еще две тысячи, ступай и будь осторожен. Ос-то-ро-жен, — добавил он любовно, тоненьким голосом.
Час спустя, все еще в состоянии транса, я вновь спустился в подвал. Мне поручили передать следующее: Эбин с Пелчиньской примет любое количество венгерских сигарет. Но у Лопека сигарет больше не было. Он долго ходил взад и вперед, спугивая кур, наконец ломающимся голосом воскликнул: «Послушай, я возьму тебя в компанию, укажу тебе источник». Фразу эту он произнес нежно и сердито. Потом долго объяснял мне смысл понятия источник, так как видел, что я совершенно не отдаю себе отчета в том, чем является источник в нынешних условиях.