— Кудряшов, эти лошади — твои?
— Мои, мои! Что, не ожидал?
— Удивительно… Ты ли это?
— Кто же другой, как не я? Ну, полезай в коляску, ещё успеем поговорить.
Василий Петрович влез в коляску, уселся рядом с Кудряшовым, и коляска покатилась, дребезжа и подскакивая по мостовой. Василий Петрович сидел на мягких подушках и, покачиваясь, улыбался. «Что за притча! — думал он. — Давно ли Кудряшов был беднейшим студентом, а теперь — коляска!» Кудряшов, положив вытянутые ноги на переднюю скамейку, молчал и курил сигару. Через пять минут экипаж остановился.
— Ну, братец, выходи. Покажу тебе мою скромную хижину, — сказал Кудряшов, сойдя с подножки и помогая Василию Петровичу вылезть.
Прежде чем войти в скромную хижину, гость окинул её взглядом. Луна была за нею и не освещала её; поэтому он мог заметить только, что хижина была одноэтажная, каменная, в десять или двенадцать больших окон. Зонтик на колонках с завитками, кое-где позолоченными, висел над дверью из тяжёлого дуба с зеркальными стёклами, бронзовой ручкой в виде птичьей лапы, держащей хрустальный многогранник, и блестящей медной доской с фамилией хозяина.
— Однако хижина у тебя, Кудряшов! Это не хижина, а, так сказать, палаццо, — сказал Василий Петрович, когда они вошли в переднюю с дубовой мебелью и зиявшим чёрною пастью камином. — Неужели собственная?
— Нет, брат, до этого ещё не дошло. Нанимаю. Недорого, полторы тысячи.
— Полторы! — протянул Василий Петрович.
— Выгоднее платить полторы тысячи, чем затратить капитал, который может дать гораздо больший процент, если не обращён в недвижимость. Да и денег много нужно: ведь уж если строить, так не этакую дрянь.
— Дрянь! — воскликнул в изумлении Василий Петрович.
— Конечно, дом неважный. Ну, пойдём, пойдём скорее…
Василий Петрович успел уже снять пальто и направился за хозяином. Обстановка квартиры Кудряшова дала новую пищу его удивлению. Целый ряд высоких комнат с паркетными полами, оклеенных дорогими, тиснёнными золотом, обоями; столовая «под дуб» с развешанными по стенам плохими моделями дичи, с огромным резным буфетом, с большим круглым столом, на который лился целый поток света из висячей бронзовой лампы с молочным абажуром; зал с роялем, множеством разной мебели из гнутого бука диванчиков, скамеек, табуреток, стульев, с дорогими литографиями и скверными олеографиями в раззолоченных рамах; гостиная, как водится, с шёлковой мебелью и кучей ненужных вещей. Казалось, хозяин квартиры вдруг разбогател, выиграл двести тысяч, что ли, и на скорую руку устроил себе квартиру на широкую ногу. Всё было куплено сразу, куплено не потому, что было нужно, а потому, что в кармане зашевелились деньги, нашедшие себе выход для покупки рояля, на котором, насколько знал Василий Петрович, Кудряшов мог играть только одним пальцем; скверной старой картины, одной из десятков тысяч, приписываемых второстепенному фламандскому мастеру, на которую, наверно, никто не обращал внимания, шахматов китайской работы, в которые нельзя было играть, так они были тонки и воздушны, но в головках у которых было выточено по три шарика, заключённых один в другой, и множества других ненужных вещей.
Друзья вошли в кабинет. Здесь было уютнее. Большой письменный стол, заставленный разною бронзовою и фарфоровою мелочью, заваленный бумагами, чертёжными и рисовальными принадлежностями, занимал середину комнаты. По стенам висели огромные раскрашенные чертежи и географические карты, а под ними стояли два низеньких турецких дивана с шёлковыми мутаками. Кудряшов, обняв Василия Петровича за талию, подвёл его прямо к дивану и усадил на мягких тюфяках.
— Ну, очень рад, очень рад встретить старого товарища, — сказал он.
— Я тоже… Знаешь ли, приехал, как в пустыню, и вдруг такая встреча! Знаешь ли, Николай Константиныч, при виде тебя так много зашевелилось в душе, так много воскресло в памяти воспоминаний…
— О чём это?
— Как о чём? О студенчестве, о времени, когда жилось так хорошо, если не в материальном, то в нравственном отношении. Помнишь…
— Что помнить-то? Как мы с тобою собачью колбасу жрали? Будет, брат, надоело… Сигару хочешь? Regalia Imperialia, или как там её; знаю только, что полтинник штука.
Василий Петрович взял из ящика предлагаемую драгоценность, вынул из кармана ножичек, обрезал кончик сигары, закурил её и сказал:
— Николай Константиныч, я решительно как во сне. Каких-нибудь несколько лет — и у тебя такое место.
— Что место! Место, брат, плюнь да отойди.
— Как же это? Да ты сколько получаешь?
— Каких? Жалованья?
— Ну да, содержания.
— Жалованья получаю я, инженер, губернский секретарь Кудряшов второй, — тысячу шестьсот рублей в год.
У Василия Петровича вытянулось лицо.
— Как же это? Откуда это всё?
— Эх, брат, простота ты! Откуда? Из воды и земли, из моря и суши. А главное, вот откуда.
И он ткнул себя указательным пальцем в лоб.
— Видишь вон эти картинки, что по стенам висят?
— Вижу, — ответил Василий Петрович: — что же дальше?
— Знаешь ли, что это?
— Нет, не знаю.
Василий Петрович встал с дивана и подошёл к стене. Синяя, красная, бурая и чёрная краски ничего не говорили его уму, равно как и какие-то таинственные цифры около точечных линий, сделанные красными чернилами.
— Что это такое? Чертежи?
— Чертежи-то чертежи, но чего?
— Право, друг мой, не знаю.
— Чертежи эти изображают, милейший Василий Петрович, будущий мол. Знаешь, что такое мол?
— Ну, конечно. Ведь я всё-таки учитель русского языка. Мол — это такая… как бы сказать… ну, плотина, что ли…
— Именно плотина. Плотина, служащая для образования искусственной гавани. На этих чертежах изображён мол, который теперь строится. Ты видел море сверху?
— Как же, конечно! Необыкновенная картина! Но построек я не заметил.
— Мудрено и заметить, — сказал Кудряшов со смехом. — Этот мол почти весь не в море, Василий Петрович, а здесь, на суше.
— Где же это?
— Да вот у меня и у прочих строителей: у Кноблоха, Пуйциковского и у прочих. Это — между нами, конечно: тебе я говорю это как товарищу. Что ты так уставился на меня? Дело самое обыкновенное.
— Послушай, это, наконец, ужасно! Неужели ты говоришь правду? Неужели ты не брезгаешь нечестными средствами для достижения этого комфорта? Неужели всё прошлое служило только для того, чтобы довести тебя до… до… И ты так спокойно говоришь об этом…
— Стой, стой, Василий Петрович! Пожалуйста, без сильных выражений. Ты говоришь: «нечестные средства»? Ты мне скажи сперва, что значит честно и что значит нечестно. Сам я не знаю; быть может, забыл, а думаю, что и не помнил; да сдаётся мне, и ты, собственно говоря, не помнишь, а так только напяливаешь на себя какой-то мундир. Да и вообще ты это оставь; прежде всего, это невежливо. Уважай свободу суждения. Ты говоришь — нечестно; говори, пожалуй, но не брани меня: ведь я не ругаю тебя за то, что ты не одного со мною мнения. Всё дело, брат, во взгляде, в точке зрения, а так как их много, точек этих, то плюнем мы на это дело и пойдём в столовую водку пить и о приятных предметах разговаривать.
— Ах, Николай, Николай, больно мне смотреть на тебя.
— Это ты можешь; можешь душою болеть, сколько тебе угодно. Пусть будет больно; пройдёт! Приглядишься, присмотришься, сам скажешь: «какая я, однако, телятина»; так и скажешь, помяни моё слово. Пойдём-ка, выпьем по рюмочке и забудем о заблудших инженерах; на то и мозги, дружище, чтобы заблуждаться… Ведь ты, учитель мой любезный, сколько будешь получать, а?
— Тебе всё равно.
— Ну, например?
— Ну, тысячи три заработаю с частными уроками.
— Вот видишь: за три-то тысячи таскаться всю жизнь по урокам! А я сижу себе да посматриваю: хочу — делаю, хочу — нет; если бы фантазия пришла хоть целый день в потолок плевать, и то можно. А денег… денег столько, что они — «вещь для нас пустая».
В столовой, куда они вошли, всё было готово для ужина. Холодный ростбиф возвышался розовой горой. Банки с консервами пестрели разноцветными английскими надписями и яркими рисунками. Целый ряд бутылок воздвигался на столе. Приятели выпили по рюмке водки и приступили к ужину. Кудряшов ел медленно и с расстановкою; он совершенно углубился в своё занятие.