Меня он любил, но я испытывал по отношению к нему лишь любопытство; может быть, и я полюбил бы его, если бы меня не напугали слова отца, произнесенные угрожающим шепотом: «Он слуга дьявола». Только один-единственный раз я по-настоящему рассердил старика. Это случилось в послеобеденное время, когда он был в нашем доме и спал. Я увидел его ноги. Занозы, вросшие в кожу его ступней, возбудили мое любопытство. Я тихо подкрался к нему и потянул за одну. Гегия повернулся, бросив такой устрашающий взгляд и так прикрикнув, что я два дня не мог прийти в себя, и моя бабушка лишь с помощью заклинаний вылечила меня. Но уже на третий день мы с Гегией помирились и стали, как прежде, друзья. Что терзало его? Никто не мог разгадать его тайну. Я смутно вспоминаю как бы случайно брошенные слова одного нашего обычно весьма неразговорчивого соседа: «Говорят, что он изнасиловал свою сестру, и отсюда его помешательство». Но эти слова почему-то прошли мимо ушей любопытных, не произведя на них почти никакого впечатления. Сам Гегия постоянно и упорно молчал. Когда кто-нибудь докучал ему вопросами, он тотчас вставал, брал свою сумку и молча удалялся. В последний раз я видел его здесь, у этой мельницы, в тот вечер, когда, после неудачной переправы меня привели сюда!
Старик подошел к нам и поздоровался. Я был поражен: он почти не изменился. Сколько же ему могло быть лет? Это не поддавалось определению. Да, он, пожалуй, и сам не знал точную дату своего появления на свет, Он родился в Мегрелии в ту пору, когда там отмирал феодализм, во время правления «дедопали» (владетельницы) Екатерины Дадиани, Затем началось русское господство, потом образовалась Грузинская буржуазная республика и, наконец, Советская Грузия в составе Союза Советских Социалистических Республик. Он пережил мировую войну, революцию. И вот он вновь стоит передо мной, такой же, как прежде. Неужели все эти огромные социальные потрясения могли пройти мимо него? Неужели время — самое таинственное, что есть в этом мире, — уже не касалось его? Старик, кажется, одеревенел; и лицо его производило впечатление произведения искусства, созданного из дерева.
— Ты не узнаешь меня, Гегия? — спросил я его после продолжительного молчания.
Он угрюмо взглянул на меня и ответил:
— Нет… — Снова молчание.
Когда же мой двоюродный брат назвал мое имя, Гегия чуть-чуть вздрогнул и смущенно пробормотал:
— А-а-а-а…
На лице его, однако, при этом не отразилось и тени удивления. Он подсел к нам, поближе к огню, так как ночь была довольно сырой, хотя и не очень холодной. Старик снова посмотрел на меня своим обычным тяжелым взглядом. Вид этого уже почти нечеловеческого создания, на котором, может быть, целое столетие оставило свои следы, был ужасен. Он задал мне несколько вопросов, на которые я ответил ему в смущении. Мало-помалу старик потеплел: высохшее дерево ожило. На его губах на миг даже мелькнула улыбка. И вдруг он спросил меня, сильно прищурив глаза:
— Ты еще помнишь, как я рассказывал тебе сказки?
— Да, конечно… Как я могу это забыть?.. Одну из них я даже напечатал в книге, — ответил я.
— Какую?
— О мальчике, превратившемся в камень…
— А-а-а!.. В какой книге?
— В этой.
Я достал из саквояжа немецкое издание моего романа, раскрыл книгу и показал ему то место, где речь шла о сказке. Гегия взял книгу и стал сосредоточенно разглядывать ее. И в самом деле: впервые на этой земле видели готический шрифт! Но удивления я не заметил на лице старика. Он произнес лишь едва слышно:
— Так ты, значит, стал писателем!
Меня так и подмывало сказать ему, что и он упоминается в этой книге, но я встретил вдруг его взгляд и испугался: этим глазам невозможно было солгать.
Мой кузен лег спать. Мельник осмотрел мельницу, затем вышел и направил воду в сток. Все три жернова остановились. Теперь и он лег отдыхать. Я устроился на тахте, сооруженной на скорую руку из досок. Мельник и мой кузен сразу же заснули. Гегия неподвижно сидел у печки и выглядел как старая гравюра на дереве. Огонь тихо догорал, убаюкивая старика. Я не мог уснуть, хотя и был утомлен. Я взял из саквояжа томик стихов Поля Валери и начал листать его. Но в этой глуши, на этой старой мельнице слова парижского александрийца показались мне такими неубедительными, такими поверхностными. Да и я был уже не тот: я чувствовал, как слой за слоем с меня спадала вся западная культура. Разум Гегеля, дарования Гете, звуки Баха, черно-белые контрасты Рембрандта — все это показалось мне теперь далеким и чуждым. Журчала вода. Какой-то первобытный ритм стал мерно вибрировать во мне. Я начал воспринимать время как нечто единое и целое, и мне казалось, будто ход его приостановился. Я был теперь таким же как и тогда, тридцать лет тому назад; но я с трудом различал эти «теперь» и «тогда»…
Далеко-далеко уносил меня шум мельничного колеса. Мой взгляд скользнул по остановившимся жерновам, и с чувством, близким к страху, воспринял я их первобытный покой. Старик также погрузился в безмолвие. Все было так таинственно. Вдруг я вспомнил о сумке Гегии и замер: неужели ее уже нет у него? Я отложил книгу и закрыл глаза, но сон не шел ко мне. Я притворился спящим. Гегия встал и взглянул на моего кузена и мельника. Оба спали. Старик посмотрел в мою сторону. Я лежал, не шелохнувшись. Во дворе залаяла собака. Гегия подошел к двери, открыл ее и выглянул во двор. Лай прекратился: значит, никого не было. Старик вернулся, кашлянул и стал, как мне показалось, намеренно шумно ходить взад и вперед. Потом он еще некоторое время внимательно наблюдал за мной, но я лежал не шевелясь. Теперь он, по-видимому, убедился, что я сплю. Затаив дыхание, я следил за каждым его движением. Он направился в угол комнаты, где под кучей лохмотьев у него был спрятан небольшой деревянный ящик и что-то достал из него. Когда он повернулся ко мне лицом, я увидел все ту же старую сумку, которая теперь вся была покрыта заплатами. Гегия раскрыл сумку, вытащил из нее какую-то дощечку и подсел к огню, спиной ко мне. Я осторожно приподнялся и украдкой взглянул на дощечку. Но каково было мое изумление, когда я увидел портрет. Это был портрет женщины! Я остолбенел, не в силах отвести глаз от изображения. Гегия что-то пробормотал. Мой взгляд превратился в пламя. Я почувствовал, что старик вот-вот ощутит спиной этот огонь и обернется.
В следующее мгновение Гегия оглянулся. Лицо его исказилось от гнева. Множество мелких морщин собрались в один пучок. Я был словно околдован: вместо того, чтобы опустить глаза и лечь, я вскочил с постели и подбежал к нему. Теперь оцепенел Гегия. Он молчал. Может быть, ему показалось, что я сошел с ума. Я взял у него дощечку и сразу же понял, что картина эта изображает девушку, именно девушку: ее волосы отливали солнцем, глаза ее… Но как описать их? Это были фиалки под кустом на сверкающем талом снегу. Но к чему описывать эти глаза? Любые слова были бы здесь жалким лепетом, переводом с мертвого языка. Это был не портрет, а какая-то магия, схваченная и овеществленная кистью мастера. Конечно, портрет не мог сравниться с женскими ликами Боттичелли или Леонардо да Винчи. Техника исполнения была просто беспомощной. Но от этого несовершенного произведения искусства исходила колдовская сила… Меня охватила дрожь. Я тяжело дышал. Я не мог отвести зачарованного взгляда от портрета. Чем больше я смотрел на изображение девушки, тем сильнее было очарование:
— Ну, что скажешь? Хороша, не правда ли?.. — услышал я голос старика.
Мне показалось, что кто-то невидимый вдруг нарушил мое одиночество, пытаясь рассеять очарование, в плену которого я оказался.
— Прекрасна… Да!.. Прекрасна… — пролепетал я.
Словно спустившись снова на землю, я вдруг неожиданно для себя произнес почти деловым тоном:
— Сколько золота дали бы за нее!
— Золота? — спросил Гегия с раздражением. — Для чего мне золото?
В его раздражении теперь сквозило презрение. Собравшись с духом, я по-детски пролепетал:
— Подари мне ее, Гегия… Пожалуйста…