— Давыд! — Филимонов крикнул погромче. Обошел вокруг шалаша, опять заглянул в него. Костер, по всему, погас уже давно — угли были холодными, их чуть прибелило снежной пыльцой.
И он вспомнил, как Давыд просил его присесть рядом, посидеть хоть немного, как спрашивал про ближайшую деревню.
— Да он ушел! — догадавшись, вскрикнул Филимонов. — Ушел!.. Давыд?!
«Искать, надо искать! Где-то тут, рядом!»
— Давыд! Давыд!
«Что же ты сделал?! Зачем?.. Испугался? Решил, что оставил одного? Не захотел быть мне обузой? Ну да, — окончательно понял Филимонов. — Не захотел!.. «По рукам и ногам я тебя свяжу…» И лаз в шалаше заложил хворостом, чтобы снегу не намело, позаботился обо мне!..»
— Давыд! Давыд! Давыд-ка!
Молчал лес. Только ветер свистел, несло снег.
Выбившись из сил и уже окончательно понимая, что Давыда ему не найти в этом кипящем сумасшедшем снежном месиве, Филимонов все же решил сходить в Кипрово, припомнив, что именно эту деревню, как самую ближнюю, называл Давыду. Конечно, и в Кипрове могли быть немцы, в случае чего с такой ногой не уйдешь. Дважды еще может выручить случайность, но трижды — никогда!
Кое-как Филимонов доковылял до проселочной дороги. Ее хоть и занесло снегом, но идти по ней было легче, угадывался твердый накат под рыхлым снежным наносом.
Такой метели, как эта, уже давно не помнил Филимонов. Свистел ветер, валил с ног.
Он не услышал, как подъехали сзади. Оглянулся, когда замшелая от инея лошадь, вынырнув из снежной пелены, чуть ли не ткнула ему головой в плечо. Все это произошло так неожиданно, что он не успел ни удивиться, ни испугаться.
На дровнях ехало несколько человек. Кучно, прижавшись друг к другу, пригнувшись, сидели старухи, укутанные в толстые клетчатые платки, все заснеженные, белые, как мучные кули. Лошадью управлял старикан в шубейке, обледенелая бороденка похожа на веник-голик. Едущие поравнялись с ним, и Филимонов узнал своих, ольховских.
— Здорово, сельчане! — обрадовавшись такой встрече, крикнул он.
— А, Федотыч! — Старухи как-то странно, сторожко переглянулись.
— Подвезете? — попросил Филимонов. — Мне до Кипрова.
— Садись.
Он сел. А пока садился, старухи опять переглянулись и затихли, как притаившиеся мышки.
— В Кипрове нет немцев?
— Да нет, не было.
— А вы куда ездили?
— Да тут… Так… По делу…
— Ну как там мои?
— Твои-то?.. А чего им… Так. Ничего.
— Привет передавайте. Скажите, видели, мол. Жив. Кланялся.
— Ладно, передадим.
— А это что у вас? Лопаты? Зачем?
Бабы заерзали, всхлипнули, возница поскреб бороду, потупился:
— Федотыч… А ведь нет больше твоих. — И вытер глаза. — Хоронить мы их возили…
9
— Не виновата, не виновата я, не виновата. Если бы знать, так я… Ох, матушки, ох! — всхлипывала Власьевна и подолом юбки, склонившись, вытирала глаза. — Испугалась я. И сапоги его тогда же вот убрала… С испугу…
— Где сапоги?
— Тут они.
— Принесите, — велел следователь.
Они спустились в подпол, сырой, пропахший гнилью. Власьевна пробралась в дальний запаутиненный угол, повторяя: «Ох, горе мне, горе», постанывая — у нее болели от ревматизма суставы, — разгребла сырую землю и достала завернутые в тряпку сапоги. Стряхнула с тряпки землю, но сама развязывать ее не стала, передала следователю:
— Страшно было, — сказала Власьевна. — Как случилось все, вроде худо мне сделалось. Во рту сладко, а грудину сдавило, дыхнуть не дает. Вот тут. Хватаю, хватаю воздух, как рыбина. А сердце, так оно и сейчас еще все места не найдет, не успокоится. Само не свое. Когда очнулась я, гляжу, в избе никого нет. Это уже второй раз так со мной сделалось… В сенях кто-то ходит. «Кто там?» — говорю. Молчит. А потом и ходить перестал. Только на крыльце постукал. А чего там делалось, кто там был, не видела. Кое-как добралась до лавки, села, рукой-то вот так по глазам провела… Ох, господи! Что хотите со мной делайте!.. Вспомнить страшно! Открыла дверь в сени, на кровати никого нет, занавеска на жердь закинута. Вышла я на крыльцо да прямо об него и споткнулась. Так двумя руками и сунулась…
— Значит, на крыльце труп лежал? — уточнил следователь.
— На крыльце.
— Кровь уже была обмыта, не помните?
— Не помню.
— Продолжайте…
— А сапоги… его сапоги… Ну вот… Их и спрягала. И пол сама мыла… Испужалась я, сама себя не помнила. А не виновата.
— Если невиновны, так чего же бояться! — рассудительно заметил следователь. — Если совесть чиста, бояться нечего.
— Ужасно. Ведь такое дело.
Власьевна помолчала, подождала, пригорюнясь.
— С собой-то можно мне чего-нибудь взять? Как повезете-то? — спросила следователя.
— Что именно?
— Карточку сынову, Викторкину? Одна она у меня.
— Гм, — следователь почесал карандашом лоб.
— Пусть возьмет, — сказал вернувшийся в избу Филимонов. — Спрячь только подальше.
— Одна у меня и есть, последняя осталась.
— Ты чего-нибудь пожевать возьми с собой, дорога дальняя, — порекомендовал Филимонов.
— Федотыч! Третий день в горло ничего не лезет. Божьей росинки во рту не было… Козу мою, Маньку, пусть кума подоит, скажи.
— Об этом не волнуйся, — сказал Филимонов.
— Федотыч, ведь будто во сне хожу. Так и видится мне все. И его, Кудрявчика, вижу. И не верится даже, что так. И что говорил он, так вроде бы все и слышу, и слышу, как наяву…
— Власьевна, а что, ежели я прилягу у тебя в пологу, — покемарю? — спросил Кудрявчик.
— Да ложись… Только мухи дадут ли уснуть.
— Ничего, Власьевна. У меня нервная система крепкая. Мне только лечь, а уж как только глаза закрою, хоть из пушки пали — не разбудишь. Вот это-то все, старенькая, меня и страшит.
— А что?
— Да ведь жениться собираюсь. А ну, как с молодой женой усну! Сама понимаешь!
— Тьфу! Болтун ты! Все одно у тебя на уме. Ложись уж ступай!
— Сейчас лягу. За столом — как в раю. Верно сказано. Настроение у меня такое… Эх, гармонь бы! До вечера только дождусь, ух и спляшу! Я, бабка, в армии плясать поднаторел. Да! В самом деле! В самодеятельности участвовал, первые места занимал, грамота есть. В армии, кто в самодеятельности или в спорте результаты показывает, — милое дело! Не служба, а малина! Возят тебя на всякие выступления, то репетиции, то еще что-нибудь. Я, например, цыганочку бацал, так меня, чтобы цыганский колер принял, специально на полтора месяца отправляли загорать, в принудительном порядке.
— Что ж ты в армии, только и плясал?
— Нет, конечно. Я ведь минером служил. За войну знаешь сколько всего в землю понатыкали! А оно поотлежалось, заржавело. Вот и давай крути-верти. С башкой надо! Разминировал. Один раз у причала работали, там такая фенька, наверное, килограмм на сто лежала. Я с ней возился. Все как надо закрепил, подкоп сделал. Мой напарник мне говорит: «Давай я тебя сменю, передохни». Ну, я из ямы вылез, отошел метров на двадцать, на бережок сел. А погода такая, что просто чудо: солнышко светит, водичка голубая-голубая, облака плывут… И вдруг как ахнет!.. Подобрали меня в воде. Без сознания был, когда вытащили. Плыву и за какое-то бревно держусь. Не дурак, а? Сам ничего не соображаю, а держусь! Я, Власьевна, жутко счастливый. Просто удивительно. Другим там одно, другое, а мне хоть бы что! Все мимо! В рубашке мама родила.
— Значит, и мамка твоя счастливая.
— Счастливая! Когда родила меня, так, говорят, перво-наперво в юбку завернула.
— Зачем же это? Я о таком никогда и не слышала.
— А это чтоб девки больше любили. И я их! Эх, какой парниша, матка боска! А никто не ценит… Пойду посплю.
— Пойди, пойди, полежи.
— Ты разбуди меня, Власьевна, как на гулянку будут собираться. А то ведь я продрыхну до морковкина заговенья.
— Разбужу…
10
Демид и Капа говорили следователю примерно одно и то же: