– Ага. Поступил в канун нового года в 2000-м – хотя нет, это было после полуночи, значит, 1 января 2001-го.
– Давненько, – сказала она, и я услышал стук клавиш.
– Девятнадцать лет.
– Хмм. Ты уверен насчёт даты?
– Ещё бы.
– Может, ты лечился амбулаторно? Не все записи за те годы сохранились в центральной системе.
– Да нет, это была экстренная хирургия.
– Боже, правда?
– Ага.
– Тебя привезла «Скорая»?
– Да.
– Я ничего не нахожу. Ты помнишь фамилию хирурга?
– Бучер[19], – ответил я.
– Ха, – сказала Сэнди. – Прикольно.
– Я тогда так и подумал!
– Но в системе нет доктора Бучера. Ты уверен, что это было в нашей больнице? Может быть, в Футхиллс?
В тот момент я уже не был ни в чём уверен.
– Ну… может быть. Э-э… а ты можешь попробовать мою фамилию с ошибкой? Иногда её записывают как Марчукк.
– А! Ладно… Ага, есть такой, только… ха!
– Что?
– Ну, дата не первое января – никто не назначает плановых операций на первое января: слишком велика вероятность, что операционные понадобятся для чего-то экстренного, а все хирурги, какие могут, в этот день катаются на лыжах.
– Плановая операция?
– Именно. В понедельник, девятнадцатого февраля 2001-го тебе удалили инфильтративную протоковую карциному.
– Что-что?
– Это рак груди.
– Я мужчина.
– У мужчин тоже бывает рак груди. Не так часто, ведь у вас совсем мало грудных тканей, но такое случается. Здесь сказано, её удалили под местным наркозом.
– Нет, нет; это наверняка кто-то другой, кто-то с похожей фамилией. Кроме того, я тогда учился в университете в Виннипеге; я не мог быть в Калгари.
– А по какому поводу ты был здесь в январе?
– Меня пырнули ножом.
– Господи Иисусе! Что же ты такого сделал? Сказал кому-то, что голосовал за либералов?
– Что-то вроде того.
– Я не нахожу никаких следов твоего пребывания здесь из-за чего-то подобного.
– Ты уверена?
– Угу.
– Э-э… ладно, о’кей. Спасибо, Сэнди.
– Джим, так что всё это…
– Мне нужно идти. Поговорим позже.
– Ладно. Пока.
– Пока.
Я упал обратно в кресло, учащённо и хрипло дыша.
7
– Хорошо, – сказал я, глядя на море лиц. – Субъективна мораль или объективна? Кто ответит?
– Субъективна, – отозвался Борис, не потрудившись прежде поднять руку.
– Почему ты так думаешь?
– Потому что она разная у разных людей.
– И у разных культур, – добавила Нина.
– Правильно, – сказал я. – Некоторые люди за аборты, – другие против. Некоторые верят, что всегда нужно протягивать руку помощи – другие считают, что вы ослабляете людей, ограждая их от необходимости бороться самим. Верно?
Кивки.
– Но Сэм Харрис… кто знает, кто это такой?
– Знаменитый атеист, – ответил Кайл.
– Да, верно. Его самая известная книга – «Конец веры», но он также написал другую, под названием «Моральный ландшафт», в которой доказывал, что если вы определяете моральные деяния как такие, что способствуют процветанию осознающих себя существ, то существует и такое явление, как объективная мораль. Рассмотрим вот какой сценарий. Вообразим себе мир, в котором каждый человек испытывает максимум страданий; каждый испытывает такую физическую и эмоциональную боль, какую только способны испытать человеческое тело и разум, – что-то вроде пребывания в аду или, я не знаю, в Питтсбурге.
Смешки.
– Итак, говорит Харрис, что, если мы можем уменьшить эти страдания на самую малость? Что, если мы уменьшаем физическую боль с уровня десять из десяти до уровня девять из десяти, пускай даже для одного-единственного человека? Будет ли это объективно моральным деянием? Существует ли какой-либо мыслимый контраргумент, система морали, в которой неуменьшение боли может считаться правильным поступком? Да, да, мы можем изобрести сценарий, в котором это игра с нулевой суммой – я уменьшаю твою боль, но боль кого-то другого вследствие этого увеличивается. Однако это не та ситуация, что описывает Харрис. Он говорил о том, что каждый человек испытывает максимально возможный объём страданий; ослабление боли одного человека никак не может усилить боль другого. Так что в данных обстоятельствах не является ли уменьшение страданий даже одного человека объективно моральным деянием? А уменьшение страданий двоих – это даже лучше, верно? А если вы способны уменьшить страдания каждого, пусть даже совсем чуть-чуть, – не будет ли это моральным императивом?
Бориса это не убедило.
– Да, но кто может сказать, какую максимальную боль может испытывать человек?
– Ты смотрел «Призрачную угрозу»?
Некоторые из студентов снова засмеялись, но Борис лишь нахмурился.
– Если что-то может стать немного меньше, оно может стать и немного больше.
– Но не в том случае, когда в чувстве боли задействованы нейроны, – ответил я. – Если все регистрирующие боль нейроны срабатывают одновременно, это максимум. Человеческий мозг – объект конечных размеров.
– У некоторых более конечных, чем у других, – сказала Нина, выразительно глядя на Бориса.
– Так вот, – продолжил я, – о моральном релятивизме мы поговорим позже. Сегодня же я хочу коснуться утилитаризма – а утилитаризм стремится к полной противоположности ада из мысленного эксперимента Сэма Харриса. Утилитаризм – ужасно неудачное название. Оно звучит холодно и расчётливо. Но на самом деле это тёплая, даже любящая философия. Иеремия Бентам и Джон Стюарт Милль были её первыми сторонниками и пропагандистами, и они говорили, что все действия должны быть направлены на достижение наибольшего счастья для наибольшего числа людей. Чем счастливее люди, тем лучше. Чем больше счастливых людей, тем лучше.
Я посмотрел на Бориса, который снова хмурился.
– Товарищ, – сказал я, – у вас несчастный вид.
Нина и несколько других студентов засмеялись.
– Просто это кажется таким корыстным, – сказал Борис.
– Но это вовсе не так, – ответил я. – Бентам и Милль оба ясно выразились на этот счёт. В рамках утилитаризма следует быть нейтральным, оценивая собственное счастье в сравнении со счастьем кого-то другого. Да, эта философия не призывает к самопожертвованию – ты не обязан жертвовать собственным счастьем ради счастья другого, – но если какое-либо действие приводит к тому, что твоё счастье немного уменьшится, а счастье кого-то другого значительно увеличится, то здесь вопросов нет: ты должен это сделать. Ты не можешь ставить свои нужды выше нужд других людей.
– Расскажите, как это работает в вашем случае, – попросил Борис.
Когда я впервые уехал в университет, то оставил массу своих вещей в родительском доме в Калгари; Хизер сделала то же самое. Но когда умер наш отец, цены на жильё в Калгари пробивали все потолки, и мама захотела найти для себя дом поменьше. Я приехал и избавился от вещей, которые были мне не нужны, а то, что хотел сохранить, перевёз в Виннипег на взятом напрокат грузовике.
И, как это случается с коллекцией хлама, которая, как ты считаешь, может когда-нибудь пригодиться, не прикасался к ним с тех самых пор – хотя время от времени отвозил ящик-другой на свалку, чтобы будущим аспирантам-археологам было чем заняться.
Я приехал в складскую ячейку, которую снимал для этой цели, и принялся в ней рыться. Бо́льшая часть моего барахла хранилась в одинаковых картонных коробках, которые я купил в конторе по организации переездов, но кое-что было сложено в банковские ящики, а старая одежда – несомненно вышедшая из моды, хотя я, наверное, последний, кто способен это подтвердить, – в ярко-оранжевых мешках для мусора. В свой тёмный период я жил в Виннипеге, но, как я полагал, могли найтись открытки с пожеланиями выздоровления, относящиеся к моему пребыванию в больнице в Калгари, или копии полицейских протоколов, относящихся к нападению. Но я не смог найти ничего такого.