— Компьютер?
— Ага, компьютер! За ним следит уважаемый господин Штальхут… А за мной следят уважаемые дамы нашей фирмы, за каждой строчкой, которую я написал… каждую строчку рассматривают под микроскопом эти милые дамы, как вот сейчас, поэтому я и здесь…
— Я знаю, — прошептала Люси.
Я водил пальцем по черной поверхности стойки и рисовал буквы из влажных кружков, оставленных стаканом. Потом произнес:
— Тогда просто было другое время. Оно уже не вернется… — Нервным движением я прикурил сигарету. — У меня проблемы, да? — Я засмеялся: — Это все только отговорки для пьянства! Вы же знаете: у каждого пьяницы обязательно должны быть отговорки, чтобы объяснить причины своего пьянства: у одного — собака издохла, у другого — любовная драма, у третьего — проблемы с детьми. Не качайте головой, фройляйн Люси! Я — пьяница. Остерегайтесь меня.
— Вы несчастны, — произнесла фройляйн Люси очень тихо. И только теперь мы по-настоящему посмотрели друг другу в глаза, а там, в магазине, господин Книфалль протрубил: «Чудесные ананасы, милостивая госпожа!»
Возле стойки зазвонил телефон.
Мы оба вздрогнули, потом Люси взяла трубку. Коротко ответила, положила трубку и сдавленно проговорила:
— Вас просят туда.
Я осторожно встал. Люси с несчастным видом наблюдала, как я пытался надеть пиджак. Черт побери, я набрался, как сапожник. Ну, и что? Ну, и наплевать! Я рассчитался — заплатил только за томатный сок и за содовую, потому что бутылка «Чивас» была моя, я оплатил ее раньше, и как всегда и везде, дал слишком большие чаевые.
— Ну нет, господин Роланд! Нет, я не возьму!
— Возьмете, — ответил я и торжественно протянул ей руку. — Прощайте, фройляйн Люси.
— До свидания, господин Роланд…
Держась неестественно прямо, я прошел через магазин. Один раз я обернулся и увидел, что в глазах Люси блестели слезы. Она вытирала их и смотрела на буквы, которые я изобразил на стойке бара пролитым виски. Я написал там: «Люси». И потом дважды перечеркнул это имя. Я быстро отвернулся и убрался из магазина. «Ну, — думал я, — вот теперь слезы польются рекой…»
16
Чуть заметно покачиваясь, сжав руки в кулаки, по-боксерски подав плечи вперед, шагал я обратно в издательство. Светило бледное холодное солнце. Мне было жарко. «Не надо было столько пить, — думал я. — С той дозой виски, что выпил сегодня ночью, — многовато. Черт возьми, как я чувствую „Чивас“! В коленях, в глазах, в голове. Больше всего в голове. Там кружится карусель, кружится, кружится. Ну, ничего, иногда я напивался и сильнее, когда они вызывали меня к господину главному редактору Лестеру…»
Мне пришлось идти в обход, потому что строители метро, разрывшие здесь Кайзерштрассе до самых земных потрохов, только в нескольких местах проложили мостки с одной стороны улицы на другую. Мостки были сколочены из толстых досок, стояли на деревянных опорах и были снабжены перилами. Люди, сталкиваясь, пробирались по ним в обоих направлениях, тут царило настоящее столпотворение.
Сотни, много сотен рабочих в защитных касках копошились в глубине как муравьи: рыли шахту; пробегали туда и сюда под громадными кранами, переносившими стальные балки невероятной длины; возились с механизмами, подсоединенными к кранам, — свайными молотами, отбойными молотками.
Я остановился посередине мостков, прислонился к перилам и посмотрел в шахту будущей станции метро, которая поднималась здесь день за днем. Шахта крепилась тысячами балок, внутри вдоль стен проходило ограждение из плетеной проволоки, мощные бетономешалки заливали бетон в поддерживаемые железными траверсами будущие стены тоннеля. На широком высоком постаменте стояло что-то похожее на барабан, вокруг него пятеро итальянских рабочих готовили бетон и при этом кричали (пением назвать это было нельзя) хором:
— Evviva la torre di Pisa, di Pisa, che pende — e pende e mai va in giu!
Я усмехнулся. Я понимал по-итальянски. «Да здравствует Пизанская башня, Пизанская башня, потому что она клонится и клонится и никогда не упадет!» — вот что это значило. А дальше шли совершенно неприличные слова.
Я смотрел на рабочих так, как будто все-все они были моими друзьями. Как легко потерять на таком мосту равновесие и сверзнуться вниз. Я вцепился руками в доску перил, испуганный тем, что почва уходит из-под ног. Меня толкнули.
«Вот порядочные люди, — думал я, — сосредоточенно и серьезно рассматривая рабочих внизу. Они что-то создают. Это настоящие парни. Греки, итальянцы, югославы, турки, немцы, не знаю кто еще. Рабочие! А я? Я — паразит, кусок дерьма. Вот если бы я был рабочим, одним из тех, кто что-то строит, создает что-то полезное, чтобы людям было легче жить…»
«Эй, а поосторожней нельзя?!» — злобно заорал один из прохожих, столкнувшись со мной. Я поплелся дальше, уже не глядя вниз на рабочих. Потому что теперь мне почему-то было стыдно перед ними, перед ними всеми.
17
— Если это случится еще хоть раз, хоть один-единственный раз, слышите меня, то вы будете уволены!
Громкий, командный голос главного редактора несся мне навстречу, когда на восьмом этаже я вышел из «бонзовоза». Я шел по проходу между стеклянными стенами, за которыми располагались кабинеты редакторов отдельных направлений. Шеф отдела обслуживания, зарубежного отдела, внутреннего отдела. Светских новостей, театра и кино. Науки. Техники. Юмора…
— Всему есть предел! Я долго терпел все ваши выходки! Незаменимых людей нет, и вам замена найдется! — бушевал Герт Лестер в своем стеклянном ящике. Перед ним стоял одержимый темными инстинктами отец семейства и первоклассный шеф-макетчик Генрих Ляйденмюллер, страшно худой человек в очках и с большими ушами. Он все время кланялся. Он был бледным и небритым, впрочем, как всегда. Кроме него в кабинете Лестера находились Анжела Фландерс и Пауль Крамер, они сидели справа и слева от его письменного стола из стальных трубок. В креслах из стальных трубок. Кабинет был оборудован в современном холодном стиле. Полки из стали и стекла. Шкафы для папок и низкие длинные полки из стали с раздвижными дверцами.
— В моей редакции вы не будете вести себя, как похотливый козел. Не в моей редакции!
«Свинья! — подумал я. Внезапно меня охватила слепая ярость. — Грязная свинья этот Лестер!» В присутствии Анжелы Фландерс он позволял себе бесноваться. И прекрасно знал, что каждое слово было слышно в этом хлеву. А Ляйхенмюллер, тот только повторял: «Да», «Так точно», «Конечно», «Больше никогда» и после этого каждый раз с поклоном: «Господин Лестер!» Эта собака выставляла бедного парня в дурацком виде перед всей литературной редакцией. Мне становилось все жарче, я снял пиджак.
Без стука я распахнул дверь в приемную Лестера.
— Здравствуйте, госпожа Цшендерляйн, — произнес я.
Софи Цшендерляйн страдала вторичной почечной недостаточностью. Ей приходилось принимать кортизон, который врач прописал ей с небольшой передозировкой. И это чертово поддерживающее жизнь средство немедленно обеспечило ей типичные для принимающих кортизон лицо-луну и общее увеличение веса. Болезнь настигла женщину, до того писаную красавицу, совершенно неожиданно два года назад. Вообще-то ей нельзя было работать. Да она и в самом деле часто справлялась с большим трудом. Но что значит нельзя работать, когда у безвинно разведенной женщины одиннадцатилетний сын в гимназии, а его отец за границей и не платит ни гроша алиментов? Легко сказать. От болезни и тяжелой жизни она стала суровой и строгой. Всем сердцем она была предана шефу и служила ему не за страх, а за совесть. Так у нее, по крайней мере, было чувство, что в издательстве есть мужчина, которому она нужна и который хочет ее видеть — несмотря на изменившуюся внешность. Поэтому друзья Герта Лестера всегда тут же становились ее друзьями, а его враги — автоматически ее врагами. Цшендерляйн постоянно носила строгую черную юбку и белую блузку. Как и все сотрудники, окна кабинетов которых выходили на Кайзерштрассе, она страдала от нервных перегрузок, от длительных головных болей, а иногда и от приступов головокружения, потому что здесь, со стороны фасада издательства, стоял невероятный шум, создаваемый рабочими — строителями метро, который с утра до вечера грохочущими волнами проникал в каждое помещение. И так из месяца в месяц. Действительно можно было сойти с ума!