— Да, облака было бы хорошо, — согласился Карел. — Завяжи мне, пожалуйста, галстук. — Он всегда говорил чрезвычайно вежливо. Когда отец затягивал узел красного галстука, Карел отклонил голову назад. — Но твою трубу мы ведь возьмем с собой? — спросил он взволнованно. — Она же тебе пригодится в другой стране!
— Обязательно, — сказал отец, низко наклонясь к нему и неловко затягивая галстук. — Мы возьмем оба чемодана и мою трубу.
Отец был музыкантом. На этой трубе, которую он сейчас со своей родины, Чехословацкой Социалистической Республики, хотел перенести в Федеративную Республику Германии, он играл три года. Это была совершенно чудесная труба, Карел часто тоже играл на ней. Он был очень музыкален. Последние три года, до ночи 20 августа, отец работал в «Эст-баре». Это был один из самых приличных ночных ресторанов Праги, он располагался в роскошном отеле «Эспланада» на улице Вашингтона, прямо возле Врхлицкого сада, совсем неподалеку от их квартиры на Ерусалемской.
— Я понесу чемоданы, а ты футляр с трубой, — предложил отец.
— Здорово! — Карел посмотрел на него сияющими глазами. Он восхищался своим отцом, потому что тот был большим артистом и так чудесно умел играть на трубе. Карел, когда вырастет, тоже будет музыкантом, без всяких сомнений! Каждый раз как отец репетировал дома, когда у них еще был дом, Карел сидел у его ног и увлеченно слушал. Его отец, конечно, — самый лучший трубач на свете! Конечно, он был не самым лучшим, но очень хорошим и поэтому уже долгое время руководил своей секцией в Сваз складателю — Союзе музыкантов. Когда началась «Пражская весна», Карелу уже не доводилось слушать репетиции отца. Тогда в их просторной квартире стали появляться много мужчин и женщин, знакомых и незнакомых, они разговаривали с отцом и друг с другом долгими вечерами. Карел слушал. Все говорили о «свободе», о «новом времени» и о «будущем». «Должно быть, это очень хорошие вещи», — взволнованно думал мальчик.
А потом наступил тот вечер, когда Карел испытал бесконечную гордость за своего отца! Сваз шписователю — Союз писателей, пригласил другие творческие союзы принять участие в дискуссии на телевидении. Дискуссия длилась много часов, и рядом со знаменитыми людьми, чьи портреты и имена мальчик знал из газет, он снова и снова видел на телеэкране своего отца и слышал, что он говорит, а отцу было что сказать. Карел мало что понимал из этого, но был уверен, что речь идет только об умных и хороших вещах, и не отрываясь смотрел на экран. Дискуссия продолжалась до половины четвертого утра, телевидение сняло все ограничения по времени, и не будет ложью сказать, что миллионы людей, почти все взрослые в стране, следили за этой передачей и при этом плакали от радости и хлопали ладонями по своим телевизорам, чтобы выразить свое одобрение мужчинам и женщинам, которые говорили то, что хотели сказать, о чем так долго, долго и напрасно мечтали эти миллионы.
Карел заснул в кресле, и когда, наконец, отец вернулся домой (было уже совсем светло), его сын лежал, свернувшись калачиком, перед мерцающим экраном включенного телевизора. Среди многих вещей, которые Карел еще не мог понять, было и то, что из-за этого телевизионного выступления потом, позже, когда пришли чужие солдаты, им пришлось покинуть свой дом, прятаться несколько дней у друзей, а теперь среди ночи бежать. И все-таки это было так, отец сказал, что причиной было именно это.
— Я бы лучше остался в Праге, — сказал мальчик, завязывая шнурки.
— Я тоже, — ответил отец.
— Но это невозможно, — сказал Карел и серьезно кивнул.
— Нет. К несчастью, не возможно.
— Потому что они тебя посадят, а меня отдадут в детский дом?
— Да, Карел.
И так как он всего этого не понимал, мальчик снова начал задавать вопросы.
— А если бы вы тогда не говорили так много о будущем и о свободе, и о новом времени, то чужие солдаты к нам бы не пришли?
— Нет, скорее всего, они остались бы дома.
— И мы могли бы дальше жить на Ерусалемской?
— Да, Карел.
Мальчик надолго задумался.
— И все-таки это было здорово, то, что ты говорил по телевизору, — сказал он поразмыслив. — На следующий день в школе мне все завидовали, что у меня такой отец. — Карел опять задумался: — Они, конечно, и сейчас еще мне завидуют, — добавил он, — и сейчас еще все, что говорили ты и остальные — это здорово. Я никогда не слышал по телевизору ничего такого хорошего. Честно. И родители моих друзей, и все другие люди, с которыми я говорил, тоже нет. Не может же что-то быть очень хорошим, а потом вдруг перестать быть очень хорошим — ведь не может?
— Нет.
— Вот поэтому, — наморщив лоб сказал Карел, — я и не понимаю, почему ты теперь должен со мной бежать и почему они хотят тебя арестовать. Почему?
— Потому что это понравилось далеко не всем людям, — ответил отец Карелу.
— Чужим солдатам это не понравилось, да?
— Да нет, чужие солдаты тут ни при чем, — сказал отец.
— Как это?
— Они только делают, что им прикажут.
— Значит, это не понравилось тем, кто им приказывает?
— Это и не должно было им понравиться, — ответил отец.
— Как все сложно! — вздохнул сын. — Они что, такие могущественные, те люди, которые приказывают солдатам?
— Да, очень могущественные. Но, с другой стороны, и очень бессильные.
— Ну, теперь я уж совсем ничего не понимаю, — сказал Карел.
— Видишь ли, — начал объяснять отец, — в глубине души многим из тех, кто приказывает солдатам, это понравилось точно так же, как тебе и твоим друзьям и людям в нашей стране. Большинству, наверное. И им теперь будет так же грустно, как тем солдатам в парке.
— Так они, значит, не злые?
— Нет, не злые, — подтвердил отец. — Но им нельзя признаться, что понравилось. И нельзя признать, что у нас могут говорить, думать и писать такие вещи, потому что иначе для них все плохо кончится.
— Как это плохо? — спросил Карел.
— Их народы могут их прогнать, как мы прогнали наших могущественных, — объяснил отец. — Поэтому эти люди так сильны и все же так бессильны. Понимаешь?
— Нет, — сознался Карел. Он снова наморщил лоб и добавил так, как будто это его извиняло: — Это политика, да?
— Да, — согласился отец.
— Ну, ясно, — сказал Карел. — Поэтому я не могу этого понять.
Где-то за освещенными луной домишками, на полях, где еще стоял урожай, коротко и без отзвука прозвучала автоматная очередь.
— Опять они стреляют, — сказал Карел.
— Но уже не так часто, как днем, — сказал отец. — Пойдем, бабушка ждет на кухне.
Они покинули темную, старомодную спальню с мебелью прошлого века. Отец бросил короткий взгляд на картину над кроватью. Это была большая олеография,[2] изображавшая Иисуса и апостолов в Гефсиманском саду. Апостолы спали, только Иисус бодрствовал, один-одинешенек. Он стоял на переднем плане с поднятой рукой и говорил. По нижнему краю картины были Его слова на чешском языке: «Бодрствуйте и молитесь, дабы не впасть в искушение! Ибо крепок дух, но плоть слаба». Слева в углу было напечатано очень мелким шрифтом: «Напечатано в типографии Самуэль Леви и сыновья, Шарлоттенбург (Берлин), 1909».
Снаружи в нереальном лунном свете опять застрочил автомат. Завыли собаки. Потом все стихло. Спаситель мира, оттиснутый в 1909 году Самуэлем Леви и сыновьями в Берлин-Шарлоттенбурге на олеографии, все еще говорил со Своими спящими учениками.
Это было в двадцать два часа четырнадцать минут 27 августа 1968 года, во вторник.
3
«…Говорит радио „Свободная Европа“. Мы передавали новости для наших чехословацких слушателей. Передача окончена», — прозвучал голос диктора. Из студии в Мюнхене радио «Свободная Европа», вещающее на многих языках на государства Восточного блока, передавало увертюру к «Фиделио».
Старый радиоприемник стоял в углу закопченной низенькой кухни. Бабушка слушала, прижавшись ухом к динамику. Потом передвинула движок настройки точно на волну пражского радио и выключила аппарат. Согнувшись, она пошла к плите, на которой стоял большой горшок. Чем больше бабушка старилась, тем меньше становилось ее лицо, и она все больше сгибалась. От радикулита врач делал ей инъекции, но уколы не очень-то помогали. Бабушка часто призывала смерть. Но смерть не торопилась.