– Моя… Дупло рыбу родит… Мне…
Я согласно кивнул. Человек что-то выкрикивал, но я уже не слушал. Слова, если их выкрикивать, теряют смысл. Даже если они что-то и значат. Эх, бедняга, найдутся у Бога и для тебя нарядные ногавицы[67]. И порция рыбы для тебя найдется. Но почему-то в дупле…
То дупло застряло в моей голове, как колючка. Или, может, отозвалось давно забытым эхом из далекой юности. В дуплах живет пустота, но и она имеет свой голос, свою очень темную душу.
Зайдя в свое подворье, я оглянулся: что случилось за день? Перо на травке, оброненное сойкой… Знак, который предвещает дорогу. Следы водяной крысы на отмели. Эй, неосторожный ты, братец! Так и есть, за шопой[68] – распотрошенная тушка. Марковций ужинал. И мне сгодилась наживка для раков. Завтра весь день корпеть над лекарствами. Керосин есть, вершу на раков положу вечером, остальное добуду в лесу… Возишься дома, хозяйничаешь, колдуешь, а мыслями где-то в другом месте. Как ловец теней. Знает ли это крошечная сойка, красивый ангелочек, что объединяет небо и землю и ныне толкает меня в неведомый путь?
Стемнело. На папоротники горного склона легло серебристое мерцание звезд – и душа моя вернулась на место. Почему-то мне верится, что и дед мой чувстововал расслабление сердца, когда завершал дневные труды на Белебне.
Затесь четвертая
Филозоп из конюшни
Успокой скитальца, Боже,
Дальше он блуждать не может.
Венгерская песенка
Я человек старого времени, но во мне все еще живет дитя. И чем больше мне прибавляется лет, тем с большей силою стучит детство в мое очерствевшее сердце. Мы надолго, на всю жизнь спасаемся светлыми воспоминаниями из малолетства, скрепленные добром нашего родительского дома.
Я часто вспоминаю своего деда, который говорил: «Солнце всходит для тебя». В самом начале я не мог оценить эти слова. Понимание росло вместе со мной. Солнце всходит для тебя, и ты должен быть готов принять сей дар. Ежедневное действие озарения. То, что предшествует омываванию плоти и облачению души в молитву. Свет – первая ценность, которую открыл мне дедушка. И притягивал ее к нам.
Тот, кто съел гору. Так его называли в Мукачевском доминионе.
История моего деда – это история большой любви. Такой, которая следует за человеком всю жизнь, и даже далее – в следующих веках, благодаря связи между поколениями. Она гудит и в наших жилах. Вспомнил я про это и на минутку задумался: любовь к чему – к лошадям, к горе, к жене? И не дам однозначного ответа, потому, что, видать, любовь – одна неделимая целостность этого мира.
Мой дед, тогда он дедом еще не был, пас лошадей у богатого скорняка Кадара. Лошади были старомадьярской породы – невысокие, твердо сбитые, косматые. На таких еще угры примчались сюда из Дикой степи. Скуластые крикливые кочевники, которые кололи острыми усами короткие конские уши. Чтобы не сбивать ноги о копыта, они их закладывали под подпруги и потому были кривоногими. В седлах они ели, справляли нужду и, подхватив на скаку невольницу, утешались ее телом. А лошади под ними бежали трусцой.
Теперь их обновленное гривастое племя выпасал мой дед. Когда лошади щерили свои большие зубы, казалось, что они гогочут. А может, и в самом деле смеялись над мальчишкой. Они ходили за ним, как гуси. Дедушка водил табун от Подгородских пойм до болот Нярошки, и даже по берегам Залужья, поросшим коряжистыми сливняками. На выпасах он сходился с такими же потомственными чабанами, с цыганами-конокрадами, с людьми луговых и лесных промыслов и людьми вольного ветра. Выведывал у бывалых, как лечить и заговаривать скот, как спасать от гнуса и мошкары, как замешивать целебные мази, как пускать кровушку и чем залепливать треснутые копыта, как усмирять норов и приучать к седлу…
В студеные ночи он ложился между двух лошадей, чтобы согреться, а в дождь прятался под их косматыми брюхами. Отрезал кудели грив и плел себе портянки и покрывала. Вставал на конский круп и рвал дички и орехи, а животина спокойно ждала, пока тот не наестся. Батога-пуги у него не было, обходился свистом. Лошади понимали тот свист, а птицы вокруг озадаченно умолкали. Скорняки Кадары тоже слышали сначала свист, а уж потом нарастающие звуки тяжелого топота копыт. Перед табуном скакали два жеребца, а на их спинах стоял мой дед, как Илия на колеснице. Ни седла, ни узды, ни пут не нужно было ему. Паренек был будто частью табуна.
Хозяин отбирал меринов на шкуры и не мог нарадоваться, какая выходит из них крепкая выделка. Из кусков шились пояса, сумки, ногавицы для солекопов, чекмени[69] для возничих. А из широких крупов выходила самая дорогая шкура «кордован», которую можно легко продать даже в Пеште. А все потому, что товар выгуливали в густых донниках и овсянице, вымачивали в закваске Чорной Млаки. Дедушка убегал в чащу, чтоб не слышать, как молотом валят коня, чтоб не видеть, как нарезают из сырца пояса. Пока и самого не запеленали ремнями…
Молодая императрица Мария-Терезия твердой рукою укрепляла государство, собирала земли. Большая империя требовала большой обороны. В армию набирали рекрутов почти от каждого третьего двора. У моего прадеда был единственный сын, и он не беспокоился. Зато Кадарам пришла карта роковать[70]. Одному из трех сыновей улыбалась служба в пехоте. Говорун-скорняк со всех сторон подступал к прадеду. И водку носил, и мошной тряс, и скотиною искушал. Бедняк уперся и никак не соглашался. А перед землей не устоял. Покусился на землицу. Сошлись на том, что Кадар купит ему бережок под Белебнем, под самым леском. И записали в рекрутскую карту моего деда. Желает ли служить, его никто и не спрашивал. Когда встал в шеренгу побритых наголо новобранцев, отец благословил его только одной присказкой: «Там, на войнах, ты это… лошадей держись. На коне легче убежать».
Куда, извольте спросить? Куда и на какой лошади убежишь от судьбины?
Кто и по какой милости должен приставить к боевым лошадям безродного русина из подкарпатского закрайка?
Судилось бы ему глотать пыль маршей и маяться во влажных дикунках[71] на полях сражений, если бы не лошади. Они узнали его сами. Случилось это под Грацем. Дедов взвод выкладывал мостовую, он возил на биндюгах[72] щебенку и булыжник. По дороге текла конница. Пережидая заторы, лошадей поили и обтирали. Дед заметил, как молодой драгун-капрал, дергая, тянул к водопою родовитого гнедого рысака. Конь скалил зубы, мотал головой, ронял розовую слюну. Дед не стерпел и вырвал повод из рук мучителя. Вынул удила и оттянул лошадиную губу, приложил ухо к грудине. Рысак сразу присмирел, дружелюбно скосил воспаленный глаз. А дед – с кулаками на капрала, чуть не сбил того с ног. Остановила его плетка майора, налетевшего со стороны. Офицер потребовал объяснений и выслушал приговор возмущенного русина: «С таким обхождением угробите золотого коня. Рот замозоленный, а губы и зубы для скакуна важнее ног… Сердце стучит неровно, то есть у коня – страх…» Майор опустил нагайку и еще о чем-то повыспрашивал. Во время беседы они хорошо поняли друг друга, ибо это был славонский гусарский полк. Славонцы – самые лучшие конюхи в австрийской армаде. Но дед мой был еще лучше, потому что скотину любил больше, чем самого себя.
Драгуны стали над рекой лагерем, а вечером фенрих[73] привел деда в капитанский шатер и сказал: «Приведи себя в порядок, с тобой желает говорить князь славонский, под чьей рукою кавалерия императрицы. Соображай, не урони нашу честь».