Князь был молодой, широкой кости и при этом легконогий, как иноходец, который развился за оградой орешника возле гнедого жеребца и гривастого вороного моцара[74]. Хозяин их прогуливался по лужку в высоких сапогах, отдавая приказы, но глаза, глаза его были с лошадьми. Тот теплый взгляд открыл дедушке в сем высоком командире единоверца. Он и сам больше тянулся к лошадям, чем к людям. И страх оставил его.
«Знаешь, как помочь жеребчику?» – требовательно спросил оберст[75].
«Знаю, ваша светлость».
«Говори».
«Пока пустить пастись без пастуха, в росы. Без сбруи и подков. Лечебные травы я покажу. Затем зашорить ему глаза и водить мелкой стремниной по воде. Пока не вымоются отзвуки стрельбы и канонады, которые испугали его. Дальше надо укрепить сердце…»
«И как же?» – оберст аж грудью подался к русину.
«Надо расслабить жилы и мускулатуру. От этого и сердце станет мягче, тело – гладким и упругим. А сам конь – уступчивым и податливым… Сего можно добиться упражнениями на песке. Чтоб жеребец ходил не только прямо, но и вольтом и змейкой, с ровного шага переходил на рысь, а дальше в галоп. Делать это надо равномерно и долго, пока не нальются мускулы. И осторожно, чтобы ноги не покалечить, ибо они у него словно точеные. И губа уязвима, не всякое примет…»
«Правду говоришь, катуна[76], – сверкнул жемчужными зубами полковник. – Это я могу и черта съесть и выпить. А он у меня привереда. Патриций. Так и зовут его… Ты дал мне настоящий урок, но скажи, конский философ: стоит ли сказанное такой мороки и трат? Не проще ли пустить лошадку на бограч-гуляш?»
Мой дед глянул на князя, как на кровавую рубаху, так, будто зарубить хотели его. Тогда молча пошел к изгороди. Ударил себя ладонью по бедру и мелко зацокал языком. Рысак, который уныло дремал под вязом, встрепенулся, сверкнул ореховым глазом. А затем неожиданным прыжком бросился вперед и одним махом перелетел через изгородь. Как вкопанный стал пред парнем и осторожно положил ему голову на плечо. Офицеры вокруг замерли. А князь даже ойкнул от удивления:
«Эй! Такое впечатление, будто ты с лошадьми разговариваешь».
«Нет, господин оберст, лошадям слова не нужны. А вам я скажу: теперь это заморыш, а при хорошем уходе станет летающим змеем, а коли изволите – то и хищником на боевом поле».
«Мой дед, тогда он дедом еще не был, пас лошадей у богатого скорняка Кадара. Лошади были старомадьярской породы – невысокие, твердо сбитые, косматые…» (стр. 58).
«Молодая императрица Мария-Терезия твердой рукою укрепляла государство, собирала земли. Большая империя требовала большой обороны. В армию набирали рекрутов почти от каждого третьего двора…» (стр. 60).
Князь резко к кому-то повернулся на своих высоких ботфортах и огласил приказ:
«Русина накормить, переодеть, назначить довольство второй степени. Отныне зачислить в обслугу моей походной конюшни. Подыщите для него место в каком-нибудь курене».
«Если позволите, я бы хотел ночевать с лошадьми», – вмешался дед.
«Изволь, филозоп из конюшни», – отмерил ему продолжительный дружелюбный взгляд главный конник империи.
Так его потом все и называли – Филозопом из конюшни. Задолго до того, как он стал Тем, кто съел гору.
В то время Мария-Терезия основала военную академию, и славонский князь Богорич должен быть обучать в ней старшин-кавалергардов. Людей учил, а лошадей любил без памяти, причем отдавал предпочтение тяжелым боевым моцарам. Эскадроны на них должны были пробивать ряды неприятеля, освобождая ход легкой кавалерии, которая крошила уцелевших, как капусту. Гонцы-скупщики свозили под Вену отборных лошадей со всех окрестностей. Живое гривастое золото стекалось в белостенные конюшни ее величества.
Пригоняли теплокровных тракенов[77] из долины Инна, добрых, как кусок хлеба; и серых ольденбургских, которые могли жить под дождями и в снегу; и высоких пятнистых дунайских полукровок со смирным сердцем и склонных к прыжкам; и сухоногих кобылиц из Липиццы, находчивых и неутомимых в движении; и мелкоголовых крепышей из Порыни, которые брали поклажу вдвое тяжелее себя; и костистых коротконогих чалых из-за Рейна, таких же светлых и холодных, как тамошнее вино; и ласковых шлезвигов[78] с льняными гривами и перьями на ногах – самых тяжелых среди конского племени; и бурых южных норикенов, вялых по своей природе и готовых грудью валить стену; и доброжелательных шленских лесовиков, что, как дети, ходят за человеком и тянут по земле хвосты…
Эти названия и по сей день звучат в моей памяти, звучат, как музыка, переданная дедом. Потому что кони были очарованием его жизни. И в том влечении славонский вельможа узнал в нем достойного ценителя и советчика. Так его и зачислили в обслугу, которая готовила отборных животных для региментов[79] кавалерии. Это лишь на первый взгляд кажется, что лошадь – умная и услужливая животина. Если и умна, то в первую очередь для себя. И очень мирная, рожденная не для войны. Конь боится криков, грохота и лязга. И уклоняется от того, что на него надвигается, что мигает перед глазами, что нависает выше головы. Лошадь раздражает пыл боя, и, потеряв всадника, она убегает и невдалеке начинает мирно пастись. Потому надлежало миролюбивое животное превратить в дикого хищника, который пробивал бы себе дорогу в человеческих рядах грудью, ногами и зубами и от ран еще больше распалялся. Запал злости переходил в безумную атаку и спасал его от ударов. Конь и всадник дожны быть спаянной целостью, одним разящим клинком.
Привезенных лошадей еще и еще раз пересматривали, отбирая преимущественно тяжелых, но быстрых жеребцов, спокойных в стойле, но агрессивных в бою, безотказных и покорных. Муштра была строгой и долгой. Славонцы по-настоящему славные конюхи, разбирались в обхождении хорошо. Но и они знали не все. То, чего не дает опыт, но рождается от внутреннего слияния со сродным делом. Только это открывает новое познание.
Заприметил конюх Данила, что отсутствие страха можно прочитать в глубине глаз и что тугой рот у лошади – признак послушания и ровного характера. Чтоб это выведать, достаточно перед глазами махнуть палкой иль подвести вплотную к чужому человеку. Конь по первому велению легко пускается в галоп и при этом не несется как сумасшедший. Мудрый жеребец чувствует вес на себе, рассчитывает свои силы и не растрясает седока. А главное – придерживается начального шага и не ждет понукания. Такая лошадка годится для всякой «реконструкции» – словцо их оберста.
«Мало того, с таким конем разговаривать можно», – закончил свои изыскания дед.
«Ты не просто конский философ, – протяжно произнес командир. – Ты – заклинатель лошадей. С твоим подходом мы сэкономим на закупках и времени». – И одарил его серебряными шпорами и удилами.
«С такими дорогими дарами, – поклонился дед, – должен высказать еще одно замечание. – Хорошо, кабы удила были толще и пустые – из гнутой проволоки. Тогда не будут ранить уголки губ. И лошади будут поспокойней, податливей в управлении…»
«Хорошо, встретитесь с кузнецом. Увидим, что из этого выйдет. Ты все сказал?»
«Шибко извиняюсь, герр оберст, но вы когда-нибудь… пробовали удила на вкус?»
«Что городишь, поганец?!»
«Я к тому веду, что если бы их ковали из той стали, что и офицерские клинки, то они не ржавели бы. Для лошадей здоровее…»
«Ой, да ты, я вижу, и удила попробовал! Не зря я подарил тебе серебряные… Знаешь, за что сей дар?»
«Смею думать, за верную службу».
«Нет, коновод. За верную любовь. Я люблю лошадей, потому что они дорогие и мои. А ты любишь их потому, что они кони. Любят не за что-то, а вопреки. Просто любят – и этим богаты… Я начал это понимать с тех пор, как ты оказался при моих лошадях. Владеет не тот, кто имеет, а тот, кто любит. Мои кони, русин, больше твои, нежели мои…»