В этот момент появились мама и папа. Они были торжественные, нарядные и так гордо поглядывали по сторонам, будто все вокруг должны были знать, что их Лева выступает сегодня в Малом зале Консерватории. А этот Лева, которым они гордились, прыгал на одном месте, как воробей.
Папа, когда волнуется, всегда начинает шутить. Но волнение мешает ему быть остроумным.
– Боюсь, твой кларнет будет сегодня чихать и кашлять, – сказал он.
– В чем дело? – воскликнула мама.
Что бы стоило Леве сказать, что мы ждали на улице своих любимых родителей! Что мы продрогли, но ждали… Как бы им это было приятно! Но к несчастью, Лева всегда говорит одну только правду. И он снова стал объяснять, что мы ждем одну десятиклассницу, которая учится в моей школе. Мама ничего не поняла. Но она была в ужасе от того, что Лева еще на улице. Ему пришлось отправиться за кулисы. А я обещала подождать Алину.
– Она не придет! – сказала я Леве. – Ей противны классическая музыка, и твой кларнет, и Малый зал Консерватории… И даже Большой тоже противен! Но я подожду. Раз ты просишь, я подожду!
Я постояла на улице еще минут пять или десять. Мне очень хотелось, чтобы кто-нибудь спросил: «У вас есть лишний билетик?» Мне очень хотелось, чтобы на концерт, в котором участвует Лева, стремилась попасть вся Москва. Но никто за билетами не охотился, и мне оставалось только мечтать.
Я мечтала о том дне, когда Лева будет выступать не в общем концерте, а один, в сопровождении большого оркестра. Мы подъедем с Левой к служебному подъезду, там будут его поклонники (не какие-нибудь девицы, которые охотятся за тенорами, а серьезные пожилые люди – ценители музыки!), и я услышу за спиной шепот: «Это его сестра! Она посвятила ему всю свою жизнь. Он без нее как без кларнета!» Представляете?! Но вчера «лишних билетов» никто не искал. Хотя когда я вошла в зал, он уже был абсолютно полон. Ни одного свободного места! Нет, одно свободное было… Рядом со мной, где должна была сидеть Алина.
Мама, конечно, стала тут же упрекать меня за то, что я заставила Леву ждать на улице какую-то свою подругу. Я заставила… С ума можно сойти!
И еще она возмущалась тем, что из-за меня в зале «зияет пустое место». Так она и сказала: «зияет»!
Я, конечно, ничего ей объяснять не стала. Ей вчера вообще ничего нельзя было объяснить. Она была очень напряжена. И все делала неестественно: неестественно долго и внимательно читала программу, в которой было указано, что Лева выступает предпоследним в первом отделении, неестественно улыбалась родителям других участников концерта, которые все сидели в нашем ряду. Весь ряд состоял из одних только родственников. И это было как-то противно. Не могли уж рассадить нас по разным углам!
Мама все время, словно какой-нибудь гид в музее, сообщала мне: «Вон там сидит лауреат! А там сидит трижды лауреат! А там профессор Консерватории…» Мамочка очень волновалась. И мне хотелось успокоить ее. Но я не могла ее успокоить, потому что она ничего не слышала и не воспринимала.
И вдруг она схватила меня за руку:
– Что это? Что это значит?!
Я увидела, что из-за кулис выглядывает наш Лева. Он искал нас глазами. Потом нашел, увидел рядом со мной пустое место… Помрачнел, то есть буквально изменился в лице. И скрылся. Мама взглянула на меня. Но что я могла ей объяснить?
Наконец начался концерт. На сцену вышел мужчина с утомленным лицом.
– Он всегда ведет симфонические концерты, – шепнула мне мама. – Ты видела, наверно, по телевизору?
Вид у мужчины был такой, будто он являлся главным участником концерта. И фамилии знаменитых композиторов он выговаривал так, что я не сразу их узнавала.
Скрипки, рояли и виолончели казались мне в тот вечер просто невыносимыми. Я впервые заметила, что великие композиторы ужасно затягивали свои музыкальные произведения. Их вполне можно было бы сократить! Когда раздавались аплодисменты, я злилась и думала: «Не хватает, чтобы упросили играть еще!» И стоило только мне так подумать, как обязательно играли еще.
Мне казалось, что никогда не дойдет очередь до нашего Левы. Но она наконец дошла. Седой, усталый мужчина произнес и нашу фамилию так, будто это была чужая фамилия. Вышел Лева, а через несколько секунд после него появилась Лиля. Она держалась как настоящая аккомпаниаторша: не спеша разложила ноты, поправила под собой стул и устремила глаза на Леву, ожидая его команды.
А наш Лева выглядел, как и на школьной сцене, слишком домашним. В нем не было никакой недоступности и загадочности. И костюм его опять казался не новым, а мятым, хотя я вчера полдня чистила и отглаживала его.
Я не слышала, как он играл, потому что все время тайком разглядывала зрителей. Но трудно было что-нибудь угадать: смотрели внимательно на Леву – и все… А некоторые закатывали глаза. Потом раздались аплодисменты. Хлопали не очень сильно, как всегда бывает после первого номера. Все и так знали, что Лева продолжит свое выступление. Но когда аплодисменты затихли, я услышала сзади старческий мужской голос:
– Он сегодня не в форме…
И другой голос, тоже глуховатый, подтвердил:
– Да, как говорят шахматисты, играет не лучшим образом.
Мама еще до концерта успела мне сообщить, что сзади сидели Левины профессора. Я боялась взглянуть на маму. Но увидела, как она схватилась за ручки кресла.
Мне хотелось обернуться к Левиным профессорам и сказать: «Поверьте, это я во всем виновата. Я!..»
Ночью я слышала, как Лева ворочался и даже что-то шептал. Вроде бы рассуждал сам с собой. Потом встал и пошел на кухню. Когда он вернулся, я спросила:
– Что? Ты плохо себя чувствуешь?
– Нет… Просто хочется пить. Жажда какая-то… А почему она не пришла? Как ты думаешь, Женька?
Тут я не выдержала.
– Все это по моей вине, Лева… – сказала я.
– По твоей?…
Мне показалось, что в его голосе возникла радость. Или вернее, надежда.
– По моей… По моей! – подтвердила я. И все рассказала.
В комнате было темно. Я не видела Левиного лица – и так было легче рассказывать.
– В принципе ты поступила подло, – сказал Лева.
Когда резкие слова произносят громко, это значит, что их говорят сгоряча. И может быть, вовсе не думают то, что говорят. А Лева сказал совсем тихо, спокойно… Значит, он был уверен, что я совершила подлость. Он был уверен… Мне стало холодно под одеялом.
– Но ведь я хочу посвятить тебе всю свою жизнь, – прошептала я. – Я готова пожертвовать…
– Это манера деспотов, – перебил меня Лева.
– Какая манера? – не поняла я. – При чем же тут деспоты?
– Они превращают в свои жертвы тех, ради которых хотят всем на свете пожертвовать.
– Значит, я не имела права вмешаться?!
– А может быть разве такое право? – спросил Лева как бы себя самого. – Хоть у кого-нибудь… Может быть разве такое право?
Лева снова лег и поплотней укрылся одеялом. Я села к нему на постель.
– Все-таки хорошо, что она не пришла из-за меня… А не сама по себе. Все-таки хорошо?…
Лева пожал плечами. Это было под одеялом, но я почувствовала, что он ими пожал… Потом он вдруг улыбнулся. Было темно, но я увидела, что он улыбнулся. И пошла к себе…
Я больше не буду вести дневник. А то, пожалуй, в книге о брате могут не поместить мой портрет с подписью «Сестра музыканта».
Коля пишет Оле, Оля пишет Коле
Оля и Коля
«Справедливо» – это было любимое Олино слово. Правда, частенько она прибавляла к нему короткое отрицание «не». «Это несправедливо!» – спокойно заявляла она своим глубоким, певучим голосом. И тут же вступала в борьбу за торжество справедливости.
Девочки были влюблены в Олю Воронец. Прошлым летом Оля носила косы – и в волосах у ее подруг тоже замелькали разноцветные ленточки. Этой весной перед лагерем она постриглась – и подруги ее мигом, без сожаления распрощались со своими косами. Оля чуть-чуть заикалась, и девочки, сами того не замечая, тоже начали слегка растягивать гласные буквы и изящно, еле заметно, как это делала Оля, спотыкаться, словно приседать, на некоторых словах.