Литмир - Электронная Библиотека

И еще меньше могли знать те чернецы, которые переводили евангелия с греческого на другие языки. Ты знаешь, я иногда думаю, что именно ошибки в переводах создали так много церквей и ортодоксальных, и протестантских. Ведь Иешуа из Нацерета был один, и он был иудей. И не мог он один стать причиной такого дикого размножения культов по всему миру.

Ты спрашиваешь, почему я называю их жизнь другой, и отказываю им в возможности влиять на разум современного человека? Приезжай в Иерусалим и оглянись. Всего только в два цвета окрашен этот город – в ветхо-желтый и серо-зеленый. И мне, конечно, не нужно говорить тебе, что желтый – это выложенные плитами иерусалимского камня дороги и стены домов, ветхо-желтый цвет принес сюда древний человек. Серо-зеленый – это растительность, чахнущая под лучами взбесившегося солнца. Это оливы, кустики жесткой травы, с трудом пробивающиеся между камней. И как диссонанс – яркие краски современности. Все эти пестрые футболки, весь этот товар, от которого ломит глаза, все это буйство красок, такое чуждое здесь, словно произошло случайное наложение двух картинок, абсолютно разных. Наложение неестественное, и потому тревожащее. Я пытался видеть древний Иерусалим, пытался разглядеть его через наслоения эпох, но всякий раз мое мгновенное видение разбивалось в прах резкой диссонантной нотой.

Мы едем в Иерусалим, чтобы увидеть прошлое, но сами же это прошлое забиваем собой, своей современностью, и поэтому видим лишь себя на фоне древних развалин. Мне же хотелось увидеть не развалины, а тот самый город, который существовал две тысячи лет назад, потому что я знал - только так придет ко мне понимание того, что тогда произошло на самом деле.

Гефсиманский сад, конечно, совсем не тот. Осталось только географическое название этой древней промзоны, где когда-то давили оливковое масло прессами, от которых, собственно, и возникло это название. Теперь же от большой плантации осталось всего семь олив, и они огорожены от чрезмерного любопытства туристов. В наше время никому не придет в голову ходить по промзонам для того, чтобы решить свои нравственные проблемы, но тогда, на заре христианства, когда ядовитые отходы не чернили небо над «фабрикой по производству оливкового масла», и единственной машиной был каменный пресс, приводимый в движение мускульной силой человека или животного, промзона оказывалась самым спокойным местом в городе, лишь только рабочие расходились по домам. И могу добавить, что воздух там оставался чистейшим, а вечерняя прохлада располагала к отдыху и размышлениям. Потому что климат в Иерусалиме свой, особый, совсем не такой, как во всем остальном Израиле.

Оглядываясь в прошлое, я вижу иные картины, совсем не те, которые мне услужливо подсовывают многовековые фантазии верующих, ныне превратившиеся в некий штамп, подобный тем штампам, которые превращают хорошего журналиста в посредственность. Я мог бы отбросить все свои сомнения и начать водить хороводы под стройные песнопения закостеневших в своей вере последователей христианства. Такой текст показался бы тебе наиболее естественным, потому что религии уже давно определили для себя и для своих адептов всю шкалу оценок – от самого плохого до самого хорошего. Но извиняться за то, что мои взгляды не совпадают с этой шкалой, я не стану.

Я еду в Гефсиманский сад, прокручивая и восстанавливая в голове все то, что узнал за многие годы своей жизни об этой истории. Я почти медитирую и готовлюсь увидеть Иисуса в полном интерьере его времен. Маленький иудей, в силу многих слабостей неспособный к тяжелому труду, обижаемый в детстве соседскими детьми и пронесший обиду на них через все свои тридцать три года жизни, в последний раз делает переоценку ценностей. Вот, только что, он успокоил своих учеников, кротко помыл им ноги, однако, не сказал главного – не сказал, что уже многие месяцы опасность идет за ним по пятам. Он чувствует слежку, знает об отношении Синедриона к реформистам, знает, что ошибся и выбрал для себя не ту стезю, когда-то казавшуюся ему легкой и безопасной. Примкнув к иудейскому сообществу, выступающему против ортодоксального иудаизма, он пошел дальше всех и объявил себя Машиахом (мессией).

Жизнь в землях Израиля, тяжела. С одной стороны, все усиливающийся ортодоксальный диктат с кучей новомодных запретительных законов, с другой – римская оккупация со своими законами. И каждый шаг в сторону грозит смертью. Это сейчас, мой друг, мы можем позволить себе рефлексию, собственную философию, оправдывающую то или иное явление, и за это никого никуда не заключают и не убивают. А тогда – смерть была естественным наказанием за многие, не такие уж и тяжкие преступления. Только потому, что жизнь одного человека немногого стоила, и приоритетным являлось сохранение всего племени. А ради этого можно было и пожертвовать кем-то, особенно тем, кто пошел против законов. Ведь только жесткие племенные законы и сохраняли иудаизм на плаву.

Внутренне сжимаясь от страха, Иисус почти бежит от своих учеников, намеком дав Иуде разрешение на донос. Он знает, что казнь, все равно, произойдет рано или поздно, но устал ждать. Если говорить современным языком, изнервничался. Он измотан бессонницей, устал пугаться каждого звука. Устал различать в темноте глаза соглядатаев даже там, где их и нет. Психическое здоровье подорвано.

Темный сад встречает его ночной весенней прохладой. Ветер шумит в ветвях олив, долина внизу кажется бездонным черным рвом. И, вспомнив вдруг, что он иудей, Иисус начинает молитву на иврите, обычную молитву, обращенную к богу, которого называют Яхве, и которого сам Иисус объявил своим отцом. Но сейчас это грозный бог Ветхого завета, не по-отечески мстительный и гневный. Во всяком случае в восприятии Иисуса он в этот момент кажется именно таким. К отцу обращаются почтительно, особенно к доброму и мудрому отцу, но здесь Иисус униженно молит пощадить его. Заметьте, не простить, не помочь, а пощадить. Так обращаются к злодею или палачу. Он роняет горькие слезы на камень, возле которого без сил опустился на колени, он готов все изменить – но поздно. Не успел, не смог отказаться вовремя от призрачного величия, от лидерства. И настолько слаб, что даже собственное желание уйти из жизни, он не может реализовать сам, и возлагает его на Иуду, таким образом погубив и его.

- Отче, пронеси эту чашу… пронеси… пронеси…

Но как пронести чашу, которую ты сам по капле наполнял всю жизнь, и теперь она полна так, что любое неловкое движение расплещет вино горечи и раскаяния, и отравит вокруг все живое. «В чаше гнева ярость божья вспенится вином кровавым…» - это будет написано гораздо позже, почти через шесть веков, но образ той чаши, которую так и не пронесли мимо Христа, появится еще во многих христианских сказаниях и легендах, и даже проявится в облике Святого Грааля.

- Я – сын человеческий, - говорил Христос.

Он и был человеком. А каждый человек, прямо или иносказательно, может назвать себя сыном божьим, но не каждый человек величает себя Мессией.

Легенда о Гефсиманском саде всегда будоражила мое воображение, и часто я даже не мог объяснить себе, что же такое я вижу за этим, по сути, плохо переведенным текстом. И только теперь, в этом автобусе я понял, что эта глава - самая человечная и правдивая во всех четырех евангелиях.

… В конце был чей-то сад, надел земельный.
Учеников оставив за стеной,
Он им сказал: «Душа скорбит смертельно,
Побудьте здесь и бодрствуйте со мной».
Он отказался без противоборства,
Как от вещей, полученных взаймы,
От всемогущества и чудотворства,
И был теперь, как смертные, как мы.
Ночная даль теперь казалась краем
Уничтоженья и небытия.
Простор вселенной был необитаем,
И только сад был местом для житья.
И, глядя в эти черные провалы,
Пустые, без начала и конца,
Чтоб эта чаша смерти миновала,
В поту кровавом Он молил Отца.
Смягчив молитвой смертную истому,
Он вышел за ограду. На земле
Ученики, осиленные дремой,
Валялись в придорожном ковыле…
Борис Пастернак
3
{"b":"591646","o":1}