Литмир - Электронная Библиотека

На экране старики вытирают слезы. Что там у них произошло? Все равно не буду включать звук. Не стоило бы вам этого говорить. Но я все-таки скажу. Кики, когда уезжал в Любляну, поцеловал меня в гостиной и сунул пять плиток нестле в карман моего махрового халата. «Думай обо мне, пока я не вернусь». В настоящий момент я достаю из фольги остатки второй плитки. Чтоб у меня руки отсохли. Ненавижу баб среднего возраста, которые не могут себя контролировать. Я когда-то была тоненькой как тростинка. И моя старуха была в том пятьдесят каком-то году тоже похожа на длинную тонкую бамбуковую палку… Да! В пятьдесят каком-то! Приморский городок Опатия. Отдел по распределению жилплощади. Моя старуха сидит за деревянным столом. Может, и не за деревянным, неважно. Входит тот товарищ. Высокий. Брюнет. Усатый. В военной форме. На самом деле тот усатый товарищ был просто представителем. Кем-то, кто должен вместо кого-то другого, то есть другого товарища, посмотреть несколько еврейских квартир в Опатии, потому что один важный товарищ из Центрального Комитета переезжает на жительство в Опатию. А моя старуха должна показать ему эти квартиры. Идем дальше. Один из опатийских особняков. Прекрасная квартира на каком-то этаже. На третьем. Старуха поднимает жалюзи. Море! Давайте посмотрим квартиру. Три большие спальни, гостиная, ванная, два балкона, высокие потолки, большие окна… Да. В квартире сохранилась вся мебель. На стенах картины. Хрустальная люстра. Моя старуха в юбке, блузке, хлопчатобумажных носках и солдатских башмаках. Летом в солдатских башмаках? Почему? Вы меня об этом спрашиваете? Я это видела на фотографии. Товарищ и моя старуха заходят в одну из комнат. Товарищ заваливает мою старуху на кровать. Стаскивает с нее толстые трусы, которые ей шила тетя Милка. Фланелевые, в цветочках. Товарищ сует моей старухе между ног и впрыскивает туда меня. Старуха не кричит и не задает вопросов. Товарищ слезает с моей старухи, снимает с потолка хрустальную люстру, заматывает ее в серое покрывало. Старуха вытирается простыней. Еврейской, шелковой. Вода в доме была отключена.

— Это для товарища из Центрального Комитета, — говорит товарищ и показывает на замотанную в покрывало люстру. — Ну, счастливо, — говорит товарищ.

— Счастливо, — говорит моя старуха.

Четыре месяца она ждала менструацию. Тщетно. Потом рассказала свою историю еще одному товарищу, мужчине. Да, мужчине. Не товарищу-женщине. Тот товарищ поехал в Карловац, но оказалось, что Живорад Бабич, который был не с Корчулы, состоит в счастливом браке. Но он был честным коммунистом и человеком. И признал меня. Поэтому у меня в свидетельстве о рождении написано: «Имя отца: Живорад Бабич». Вообще-то о деталях старуха мне не рассказывала. Я просто предполагаю, что Живко оттрахал мою старуху в прекрасной еврейской квартире. Это мне как-то легче принять, чем еблю в опатийском парке или в кабинете сотрудника госбезопасности. Я никогда не смогла простить моей старухе, что она не вселилась в еврейскую квартиру. Хотя она могла выбирать. Она была шишкой. Преданной Партии до мозга костей. Если бы в пятьдесят каком-то ее не трахнул тот офицер из гэбухи, она бы умерла девушкой. Партия значила для нее все. Мы — она, бабуля и я — провели жизнь в полуподвале. Из этого полуподвала я смотрела на проходившие мимо ноги. Как они поднимаются и спускаются по ступенькам. Вверх-вниз, вверх-вниз. Некоторые ноги, идущие вверх, не возвращались, потому что лестница выходила на шоссе. А некоторые только спускались, потому что от шоссе лестница вела на набережную. А ведь мы могли бы жить в еврейской квартире! Это мне старуха как-то сказала. Полностью обставленной! С люстрой, картинами, мебелью, бельем, посудой… Прикиньте! Просто поселиться. И чувствовать себя людьми.

Я ненавижу бедняков. Они мне отвратительны. Я всегда думала, что буду богатой. Мы, собственно, в определенном смысле и богаты. Когда моему Кики удается продать пять-шесть контрабандных костюмов, мы получаем разом две тысячи евро. Сразу чувствуешь себя по-другому. Когда на шее у тебя паломапикассо, на ногах бруномали, когда ты одет в кашемир барберри… превращаешься в кого-то другого. Как-то раз, когда еще была война и затемнение, мы с Кики на нашем старом стоядине[9] везли за бугор полмиллиона марок… Дело было так. По ящику показывали сантабарбару. А наша Аки обожает сантабарбару. Так же, как и я; думаю, вы меня понимаете. Если не хочешь на границе вляпаться, нужно тащить с собой маленького ребенка. Таможенники ведь тоже люди. Когда они видят в машине маленького ребенка, или пакет с памперсами, или детское питание… в общем, они становятся немножко другими. Ладно, давайте я начну все с начала. Чтобы вы въехали. Мой Кики должен был переправить пятьсот тысяч марок одному своему деловому партнеру за бугром. Поэтому мы погрузили в наш старый стоядин и нашу Аки, которая все время ревела из-за сантабарбары. Когда мы обдумывали план действий, нам показалось, что этого недостаточно. Поэтому Кики купил в цветочном магазине похоронный венок, а на ленте попросил написать: «Прощай, наша любимая тетя Йожица! Твои Аки, Кики и Тонка». Прикинули? Типа мы в ночь-заполночь везем венок нашим родственникам в Илирскую Бистрицу. Это, если не знаете, село рядом с границей. Не торопите меня. Полмиллиона марок Кики запихал в Акин розовый барби-чемоданчик. Вы думаете, что полмиллиона марок это гора купюр? Вовсе нет. Хорватские таможенники нам только рукой помахали. Но не словенские! «Куда следуете?», «С какой целью?» Я все время сидела, печально опустив глаза из-за покойной тети Йожицы. Мы с Кики ужасно поругались из-за этого венка. ОК. Теперь я понимаю, что это было глупо. Как сейчас помню, когда Кики появился в кухне с этим венком, я сказала:

— Кики, как ты мог проглядеть, они же написали «Прощай, наша любимая…» на белой ленте. Белая только для детей…

— Не перди, — сказал Кики, — фиолетовой у них не было. Война. Все разобрали. Какая разница, какого цвета лента?

— Кики, — сказала я, — нельзя пренебрегать мелочами, когда везешь за бугор полмиллиона марок. Кики, мы можем жутко вляпаться из-за этой ленты. А вдруг таможенник спросит, почему «Прощай, наша любимая…» для тети Йожицы, то есть старой дамы, написано на белой ленте, хотя белая лента полагается детям и молодежи…

Я так и сказала: «молодежи». Чудное слово. Понятия не имею, как у меня эта «молодежь» с языка слетела. Кики просто осатанел. Жалко, что вы не знакомы с Кики. Он хороший. И мы с ним любим друг друга. Тридцать лет вместе прожили. Завтра я его брошу, но это не значит, что мы не любим друг друга. Просто люди, бывает, расстаются. A-а, ясно. Вас нервирует, что я собираюсь бросить Кики. Да. Кики редко сатанеет, но уж если осатанееееет! В тот вечер он осатанел! Он его швырнул. Венок. Изо всех сил треснул венком с прощайнашалюбимаятетяЙожица об пол. Кики вообще-то розовый. Я имею в виду цвет его лица. Но в тот вечер кровь куда-то отлила от его щек. Просто исчезла. Мой Кики разом стал белым. «Проклятая курва!» Мой Кики никогда, никогда, никогда не говорит мне «курва». «Это борьба за выживание! Борьба не на жизнь, а насмерть! Или мы попадем за эту вонючую границу или не попадем. Чего ты мне нервы треплешь? Чего ты мне голову морочишь? Лучше помоги мне! Помоги! Корова безмозглая!» Да. Тут Кики заплакал. Он скулил и скулил как дворняга. Я прижала к себе его голову, он сидел в кухне, на полу, рядом с венком с белой лентой. Да, я вам уже говорила. И скулил. Мне было грустно, что он назвал меня курвой. Но всегда можно найти смягчающие обстоятельства. И я прижала его голову к себе и сказала:

— Не плачь, не плачь, не надо… Просто я подумала, что нехорошо, если на венке для старого человека, для тети Йожицы, будет белая…

ОК. Вы не поверите. Кики захохотал. Громко. Да что там громко. Он заржал. Заржал, закинув голову. Я видела все его коронки. А под ними золото. Ему бы надо поменять их. Поставить полностью фарфоровые. По сто евро за штуку. Это куча денег. Только надо смотреть, чтобы не надули. Чтобы зубной, а они все жулики, не поставил фарфор и на верхние, и на нижние зубы. Потому что тогда что-то стирается. Когда зубы чистишь или жуешь. Не помню, что именно.

3
{"b":"591555","o":1}