Безо всякой причины, я имею в виду нормальной причины, я буквально истребляю эту проклятую стограммовую нестле. И переключаю пульт. Документальный фильм. Какие-то старики рассказывают свою жизнь. Может, сегодня вечером День освобождения Хорватии? Или День беженцев? Или еще какой-нибудь важный День? Смотрю без звука. Хотя я люблю документальные фильмы. Только их еще и можно смотреть. Еще я люблю фильмы, основанные на реальных событиях. Стоит мне прочитать: «Основано на реальных событиях», — все, конец! Устраиваюсь в кресле поудобней, пусть даже в три часа утра, сна ни в одном глазу, и смотрю, что там произойдет с людьми. Люблю, когда женщина неожиданно, ни с того ни с сего… Ну, вы понимаете. Вот она входит в двери крупной фирмы, где работает. Огромный холл. Вокруг полно людей. Все спешат. Каждый к своему лифту. Она известный адвокат или преуспевающий менеджер. Ей около пятидесяти, но выглядит она на тридцать пять, потому что люди не любят смотреть на пятидесятилетних женщин, которые выглядят на пятьдесят. И вдруг она морщится. Узкой рукой проводит по лбу, ногти бледно-розовые. И падает на пол как сраженная ударом грома. Люблю гром. И грозу. Когда хлещет дождь, а я в кровати. Рядом с теплой задницей моего Кики. Это я люблю больше всего на свете. Да. И короче, эта женщина падает. Вой сирены «скорой помощи». Мы в больнице. Больница супер. Кругом неслышно скользят медсестры. Вы когда-нибудь были в нашей больнице? Представляете себе, каково оказаться в нашей больнице с инсультом?! Или без него?! Облезлые стены. Вы лежите на носилках, на полу, в коридоре отделения «скорой помощи», и врач стряхивает пепел прямо вам в глаз. ОК. Оставим это. Вернемся к той женщине. Она в больнице. В коме. Приходят ее дети. Взрослые. Дочь вся в армани, сын помладше. Муж ей в ухо, которое тоже в коме, шепчет только им двоим понятные нежности. И не какие-нибудь затасканные. Она в коме должна услышать что-нибудь вроде «лошадка моя». Потому что Он называл Ее «лошадка моя», когда вставил ей в первый раз. Или во второй. Короче, тип шепчет ей слова, которые любой женщине должны проникнуть в самые глубокие глубины мозга. А это всегда те самые слова, которые мужчина говорит женщине, когда трахает ее в первый раз. И от нас они, мужчины, ждут, что эти слова навечно западут нам в душу. А вот между прочим, моя приятельница Нада, это просто небольшое отступление, она все эти слова забыла. Она мне как-то сказала: «Ни одного слова не помню». Разные люди бывают. Некоторые не такие как все. Да. После шести месяцев комы и бесчисленного множества «лошадок» женщина приходит в себя. И тут конец! Титры! Потому что, оказывается, это сериал. И я жду не дождусь следующего вторника. Чтобы увидеть ее первые движения… как ее кормят через трубочку… как она заново учится говорить… писать… А, Б, В… В десяти сериях. Последняя серия. Она опять в огромном холле. В том самом, где вначале. Опять тонкой рукой медленно проводит по лбу, опять морщится… Вот оно! Замираешь от ужаса! Опять инсульт? Второй?! Еще более сильный?!! А ни хрена! Ух как я люблю этот прием в конце каждой реальной истории! Она просто прикасается рукой ко лбу, потому что забыла о Его дне рождения. Вытаскивает мобильник из своей дико дорогой сумки, типа от вуитона, и говорит: «Дорогой, это твоя лошадка…» Очуметь! Под такую историю я просто кончаю. Невероятно, но основано на реальных событиях. И еще люблю документальные фильмы. Самые обычные. Когда трахаются крупные олени или два самца дерутся за толстую самку. Люблю смотреть, как белая медведица-мать со своими белыми детенышами спасается бегством от белого отца, который преследует их, чтобы сожрать медвежат. Мне нравится эта гонка белых толстяков. Или когда жеребец вскидывает передние ноги на кобылу и крупным планом видишь его огромный член. Да. Это возбуждает меня гораздо больше, чем порно, где негр демонстрирует нежной рыжеволосой красотке, что выросло у него между ног. Не понимаю, почему они вечно именно негру насаживают на хер длиной в полметра хрупкую рыжеволосую красавицу с нежной кожей. Должно быть, людей возбуждает контраст. Он огромный, она — фарфоровая статуэтка. Он черный, она — белая. Красавица и чудовище. Люди так глупы. Всему верят. Я негров не люблю. Да. Не люблю негров. Не люблю тех, кто проигрывает. Аутсайдеров. Людей, которые вынуждены улыбаться. И быть приличными. Я не люблю и сербов, которые живут в Хорватии. Представляясь, они говорят: «Бабич» — и тут же добавляют: «С Корчулы». А ни с какой они не с Корчулы. Они из Далматинского Загорья[3]. Из этого Подхуёбья, где фамилия Бабич означает нечто совсем другое. ОК. И там встречаются Бабичи-хорваты. Но Бабич, если он действительно хорват, никогда не оправдывается. И не уточняет: «С Корчулы». Хорваты просто уверены, что по ним сразу видно, что они хорваты. В Хорватии только хорватские сербы постоянно подчеркивают, что они хорваты. И лучше хорватов знают все новые хорватские слова. И пердят в адрес сербов. Откуда я это знаю? Ну… потому что… потому… дело в том, что и я «с Корчулы». ОК. Вот я и сказала. Теперь можете этот факт хоть в жопу себе засунуть. Я это сказала. Негром быть хреново. Им деваться некуда. Где ни появятся, сразу все ясно. Их никто не любит. У них толстые губы, желтые белки глаз… Вот я вам сейчас расскажу. Один мой знакомый был футболистом, в молодости. И они, футболисты, часто переезжали из города в город в автобусе. А в автобусе и в раздевалке все они ужасно пердели. Мы, женщины, когда нас много, никогда не пердим. Но мужчины устроены по-другому. Да. Короче, эти футболисты пердели, пердели и пердели, а потом к ним в команду пришел негр. Ну, ясно, он тоже пердел.
«Но, — рассказывал мой знакомый, — это жуть что за вонища была. Нам всем прямо блевать хотелось. Что только едят эти обезьяны?»
И они запретили негру пердеть. А сами воняли и дальше. Так что я хотела сказать? А, да. Негры черные. И их кто-то любит, кто-то не любит. ОК. Может, их мама-негритянка любит. Но они негры. И не могут выдавать себя за белых. Не могут добавить, что они «с Корчулы», и побелеть. Понимаете? А вот если ты серб в Хорватии, ну или сербка, тут дело хуже, чем с вонючим негром. Потому что можно добавить «Корчулу» и обмануть уважаемую публику. Этот номер проходит. Или не проходит. И тогда ты в жопе. Правда, в жопе ты и тогда, когда номер проходит. Время от времени. Потому что ты постоянно ждешь, что кто-нибудь узнает, что эту проклятую Корчулу ты отродясь не видал. Вот в чем дело. А с другой стороны, некоторые люди — сербы и чувствуют себя сербами. Они думают, что это нормально — быть сербом. Понимаете? Мама сербка, дед лежит на сербском кладбище в Бенковце, и на его камне в высокой траве что-то написано кириллицей, у них свои праздники и бородатые попы, которым разрешают жениться… А когда родится маленький серб, ему дают имя Алимпие, или Сава, или Танасие. И этот маленький серб или сербка, какая-нибудь Лепосава, с самого детства знают, что они именно это, сербы. Им все ясно. Они иногда могут сказать, что они «с Корчулы», но на самом деле они знают, что это не так. Понимаете? Но вот я! Мой случай. Это проблема. Я не сербка. А мне приходится добавлять «с Корчулы». Я не сербка! Я даже сейчас, буквально в этот момент, больше всего на свете хочу вскочить и заорать в темноту: «Я не сербкааааа!..» Но кого это тронет? Тем хорватам, которым это безразлично, я ничего такого и не должна орать в их хорватское ухо, а тем, кому это не безразлично, я ничего этим не докажу. Поэтому лучше быть негром. Я негр, и отъебитесь. А так — я белая, а все равно как черная. Проклятье. ОК. Дело было так. Я утверждаю, что именно так и было дело году эдак в пятидесятом. Вам-то все равно, годом раньше, годом позже, а мне каждый год на вес золота. Никак не могу примириться со своим возрастом. Это не из-за войны. Это у меня и раньше было. Моя старуха. Она, знаете, участник войны, с сорок какого-то. Вероятно, не с сорок первого, но со второго или третьего точно. Она всю войну была в окопе или где-нибудь поблизости. Проводила каких-то «товарищей» тайными тропами в лес. Только не спрашивайте меня, зачем эти люди уходили во всякие там леса. Понятия не имею. Меня ее рассказы никогда не интересовали. И я ничего не знаю о партизанах. Ну, может, самую малость. Знаю, что они все были жутко худые и что Партия не разрешала им ни воровать, ни трахаться. И что некоторые все-таки трахались. Все они в тех лесах питались одной травой, но вот некоторые, другие, главные партизаны ели мясо. Про это мне рассказывал мамин приятель, который несколько лет провел в лагере на Голом острове[4]. После того как в сорок восьмом задал вопрос, почему некоторые партизаны и ели, и трахались. Не люблю историю. И географию тоже. Если бы моя жизнь зависела от того, смогу ли я показать на контурной карте какую-нибудь Чазму[5], пришлось бы мне расстаться с моей единственной жизнью. Понятия не имею, где эта проклятая Чазма. И не смогу назвать ни одного из великих наступлений, или народных героев, или секретарей СКМЮ[6], кроме Лолы[7]. Про Лолу знаю, что он погиб молодым и что был секретарем. Правда, не знаю, ни чьим секретарем, ни где секретарем. Про товарища Тито я, конечно, знаю. Кстати, в отличие от вас, я его сто раз видела. Старуха, бабуля и я жили в Увале, а Увала как раз на том шоссе, по которому Тито ездил на Брионы[8]. Я сто раз бросала цветы на его кадиллак и бешено размахивала бумажным флажком. Мы, дети, тогда вовсе не воспринимали это как какую-то невероятную честь или исторический момент и не испытывали особого волнения. Девочки надевали синие юбочки, на тонкие ноги натягивали белые носочки, белую блузку на костлявые плечи и размахивали флажками, пока колонна не исчезнет за поворотом. А когда Тито проедет, переодевались, залезали на крышу старого ресторана и там играли в доктора. Я всегда была доктором. С помощью тонкой короткой палочки осматривала пиписьки своих подружек или щекотала маленькие яйца у мальчишек. И ни разу ни у одного из них не встало. Потом у нас начали появляться сиськи. Пока мы сидели на берегу, на раскаленных камнях, они приподнимались, набухали. А в море пропадали. Поэтому мы то и дело прыгали в воду и выныривали. А потом пришло лето, когда холодное море уже не помогало их усмирять.