Всех пригодных для армии мужчин быстро призвали. В последний, может быть, раз некоторые из них собрались на улице возле нашей избы, окружив Орлика, могучего красавца, – каурого жеребца-тяжеловоза с роскошной золотистой гривой. Обсуждали стати и достоинства его, сожалели, что забирают в армию. Через каких-то несколько дней не только Орлика, но и тех, кто сочувствовал ему, не осталось в деревне.
Для нас началась новая жизнь, содержанием которой стала забота о хлебе насущном.
До начала занятий в школе мы с Игорем осваивали незнакомое пространство. А вскоре у меня появилась обязанность: я должен был обеспечивать домашнюю потребность в топливе.
На той же порубке, в полутора километрах от деревни, кроме сучьев, было покинуто много остаточного леса: вершинные части деревьев, обрубки, обрезки брёвен, часто довольно крупные. Я набирал длинные жерди – по несколько в каждую подмышку – и волоком притаскивал это домой. Вначале брал всё подряд и что полегче. Но то, что было полегче, тронутое тленом, не имело нужного качества. Хозяйка велела такого не брать. Дрова должны были обеспечивать полноценную топку печи.
Вечером, когда мать приходила с работы, мы отправлялись опять же на порубку, и там собирали грибы, землянику, малину. У каждого была посудина для сбора ягод. Игорю доставалась маленькая мисочка. Чаще всего найденные ягоды он клал в рот. Но вот на донышке у него оказывалось шесть или десять ягодок, большую часть которых ему подкладывала мать. Собрать больше не получалось, он не мог отвести глаз от ягод, которые уже были у него. Не справившись с искушением, он клал одну из них в рот. Через минуту говорил, думая, что его никто не слышит: «Ещё одну ягодку съем – и больше не буду». Так повторялось ещё и ещё, после чего в мисочке оставалось две или три ягодки, и его огорчало, что их у него так немного.
Мать показывала, какие грибы можно собирать, какие нельзя. У неё набиралось больше и грибов, и ягод, но всё равно этого было мало.
На порубке подрастали ёлки и ёлочки, возле пней возвышались навалы срубленных сучьев, сросшиеся с ними огромные муравейники, заросли малинника и крапивы.
Порубка занимала обширное пространство, за нею начинался настоящий дикий лес. Мы делали такие походы ежедневно, пока позволяла погода.
Спали мы на полатях. Они были устроены над входом из сеней в горницу и протягивались от печи до стены. До самой стены дощатый настил не доходил, и бывало, Игорь во сне откатывался на край и падал отсюда вниз. К счастью, внизу в этом месте стояла кровать нашего старика, и падение с небольшой высоты было неопасно.
Всё-таки Игорь постоянно попадал в какие-то переделки. На него наскакивал соседский петух, просто не давал прохода, будто специально караулил, когда он выйдет на улицу. Ещё у соседей было несколько ульев, пчёлы во множестве летали в этом месте. Кажется, они не трогали никого, но непременно норовили ужалить Игоря. Было у него элегантное по тому времени пальтишко – с отворотами, с хлястиком, с накладными карманами и красивыми пуговицами, приятного серого цвета. Была ещё шапочка – вязаная, с помпоном, серенькая, с зелёной крапинкой. Из дома он уходил в них, а днём, когда становилось жарко, где-то их оставлял. Вскоре эти пальто и шляпу знала вся деревня, их постоянно находили в разных местах и возвращали нам. И он всё время ныл от голода.
Хозяева наши были достаточные крестьяне. У них было всё, что давала земля, на которой они трудились. К нам они отнеслись как к незваным и непрошеным пришельцам. Они рассуждали так: «Зачем нужно было уезжать от своего дома и своей земли? Ну и что, что война, что немцы?! Всё равно вы должны были оставаться там, у себя». Они знали цену тяжёлому крестьянскому труду. К тому же насилие, которое совершила и продолжала совершать над ними советская власть, лежало на них ярмом несвободы. Мы устраивались хотя при минимальной, но всё-таки поддержке государства, и ещё поэтому не вызывали их сочувствия.
В полдень старичок прибегал на обед. К столу подавалась баранья похлёбка, отварная баранина. Ели вдвоём из одной миски деревянными ложками. Потом была парёнка – тушёные свёкла, репа, морковь. Были пироги со свёклой, с морковью и шаньги. Молоко было топлёное и свежее, были и простокваша, и ряженка. Были яйца. Были всегда хлебный квас и свой ситный хлеб.
Обедали в кухне. Прежде чем приняться за трапезу, творили молитву – стоя перед иконой, висевшей над столом, в углу. Ели неспешно, обстоятельно, не разговаривая во время еды.
В то время как старик и старуха с аппетитом поглощали все эти яства, мы с Игорем, словно голодные собачонки, стояли напротив, прислонясь к стенке, испытывая мучительные позывы в пустом желудке от запахов, шедших со стола, не в силах отвести глаз, смотрели им в рот. Хозяева не обращали на нас внимания.
Поев и напившись квасу, перекрестившись перед иконой, старик валился на кровать, начиная храпеть ещё не коснувшись подушки. Хозяйка убирала посуду, собирала объедки для скотины. Мы настырно продолжали стоять. Наконец, прибрав всё на столе, на загнетке, она отрезала нам по клинышку шаньги.
Поспав часок, старик вскакивал и бежал на конюшню.
Иногда в нашем с Игорем присутствии он высказывал свои политические убеждения: Сталин – дурак. Дитер – умница, молодец, он разгонит колхозы. Старуха строго пресекала столь безрассудный оппортунизм:
– Стювайся!
Понятно, что Дитер в произношении старика – это Гитлер. Он так надеялся на него, лелея мечту избавиться от ненавистного колхоза.
Колька не забывал обо мне. Во время нашего бегства от войны на одной из станций я нашёл резиновую противогазную маску. Кольке эта маска не давала покоя. Зачем она была нужна ему? Просто так. Ему хотелось, чтобы она была у него, как вещь, какой в деревне никто не имел. Конечно, из неё можно было сделать отличные рогатки, но нет, он просто хотел ею владеть. И он не переставал увиваться возле меня, предлагая различные варианты для обмена. Одурачить меня было нетрудно, и вскоре маска оказалась у него. Получив взамен пару крючков, грузило, поплавок, я начал прилаживаться к рыбной ловле. Колька усовершенствовал удочку, которую наладил мне Юра, отрегулировал грузило, поплавок, нацепил другой крючок. Я стал ходить с нею на пруд, но рыба у меня не ловилась.
Первого сентября я пошёл в школу. Это был большой, по деревенским понятиям, дом – новый и ещё недостроенный. Снаружи и внутри он был ещё свежеструганной древесины, стоял в середине нашей верхней слободы. Ученики от первого до четвёртого класса, все вместе, сидели в одной комнате, в которой занимали только половину её. Учитель был один – невысокого роста, лет, может быть, сорока пяти, постоянно раздражённый, оттого, видимо, что презирал учеников и свою миссию. В школу ходили дети из соседних деревень, в том числе из удмуртской деревни. Дети-удмурты отличались от русских. Девочки носили длинные платья или сарафаны из тканей домашнего производства с цветастым орнаментом. Они были тихие, скромные, старательные. Мальчики внешне не отличались от русских, но тоже были скромные и старательные в учёбе. Им она давалась труднее, так как они недостаточно владели русским языком. Пребывавший в дурном настроении учитель, проходя рядами парт, заглядывал в тетрадки учеников. Останавливаясь возле одного, он обращал внимание, что тот пишет куцым огрызком карандаша.
– Что это такое?! – вопрошал он патетически, поднимая над головой ничтожный сей инструмент, и заключал: – Заткни его в задницу!
После чего швырял карандаш куда-нибудь в угол.
В следующий раз, останавливаясь возле того же ученика, обращался к нему с тем же пафосом:
– Что ты тут намарал?
Затем вырывал из тетрадки листок, комкал его и выдавал следующий педагогический совет:
– Возьми, подотрёшь задницу!
Скоро, однако, учитель исчез. Говорили, будто он украл колхозный баян, патефон, что-то ещё. Больше о нём мы ничего не узнали.
Сразу после этого школу перевели в избу, которая была школой прежде, – из-за того, что новое недостроенное помещение трудно было бы содержать в зимнее время в тепле.