Леонгард Сергеевич Ковалёв
Трава забвения. Рассказы
Сыну Андрею – с благодарностью за бесценную помощь
Первая память
Галка была мой первый друг. Мы жили в слободе и целые дни проводили вместе – на улице, на лугу.
Слобода была застроена по одной стороне. Через дорогу, вдоль которой стояли частные домики, с невысокого и пологого спуска начинался луг. Посреди цветистых трав его протекала речушка шириной в пять шагов, по другую сторону которой в некотором отдалении на крутой горе сгрудились крытые соломой белые хатки.
На спуске от слободы в долину росли кусты краснотала. Осенью, когда облетали листья и наступали холода, становилась особенно заметной красота гибких ветвей, глянцево-блестящих, цветом от красно-бурого до тёмно-зелёного. Зимой с этого спуска мы катались на санках, а кто постарше – на лыжах.
В марте, при оттепели, мать ходила со мной на вал, откуда горожане наблюдали кулачные бои, проходившие на заснеженном лугу.
Деревня шла против города и побеждала, так как собирала больше бойцов. После сражения на снегу оставались лежать тела поверженных ратоборцев, силившихся подняться, а иногда не подававших признаков жизни.
В городе не было машин, и только изредка можно было встретить коляску извозчика. По слободе проезжал лишь водовоз. Солнечным утром с улицы доносился его зазывный клик: «Кому воды! Кому воды!». И когда он вынимал из бочки деревянную пробку, в подставленное ведро ударяла, сверкая и брызгая, хрустальная струя.
Тишину безмятежных дней беспокоила Пискуниха. Возвращаясь на своих костылях после очередных свадьбы или поминок, которые никогда не пропускала, затягивала она излюбленное, неизменное: «Сирота я, сирота», послушать которое, конечно, стоило.
Остановившись посреди улицы, придерживая подмышками костыли, она поправляла на голове платок, обтирала сморщенной костлявой ладонью рот, после чего звучали дерганые всхлипы, потом судорожные «тю-тю-тю» при попытке набрать побольше воздуха, и уж затем резкое, визгливое, на всю округу: «…никто замуж не берёт девушку за это…» «Девушке» было за шестьдесят…
Родители мои дружили с доктором Щуко, с Людмилой Ивановной, его женой. Мать и я посещали этот дом, и всегда это было особенное событие – желанное, как праздник и как дорогой подарок.
В образе Людмилы Ивановны, милой женщины с певучим ласковым голосом, я узнал ту женственность, перед которой невозможны грубость и пошлость. Людмила Ивановна угощала меня пирожными и конфетами и однажды подарила «Русские народные сказки» – большую и толстую книгу с великолепными картинками.
Сам дом этот, вся его обстановка, праздничная, волшебная, невозможная в обыкновенной жизни, навсегда поразили детское моё воображение. И пока мать и Людмила Ивановна обсуждали свои дела, я погружался в переживание о чудесном облике этого дома, о тайнах, которые, конечно, скрывались где-то здесь.
Картины в дорогих рамах; часы музейного вида, будто из золота, отзванивавшие время мелодическим колокольчиком; кабинетный стол с оскаленными львиными мордами на панели выдвижных ящиков; настольная лампа, бюст какого-нибудь римлянина или грека, письменный прибор, иллюстрированный перекидной календарь; в шкафу множество книг; кожаные диван и кресла; драпировки, обои – всё обладало очарованием достатка, довольства, вкуса, долгих прожитых здесь лет уюта и тишины. И тех самых тайн, жгучее присутствие которых ощущалось за каждым раритетом.
В простенках висели фотографии тоже каких-то особенных мужчин и женщин, непохожих на тех, которых приходилось видеть на улице. Были ещё: на отдельной подставке граммофон с блестящим раструбом, пианино и подобные деревьям комнатные растения. И среди этих чудес опять-таки какой-то необычной породы, пушистый, чёрный, с белыми грудкой и лапками кот – важный, внушительный, сытый, с зелёными глазами, презрительно-равнодушный к гостям, конечно же, причастный, может быть, даже хранивший те тайны.
За окнами под набегавшим ветром гнулись и волновались деревья, а в комнату, в задумчивую её тишину, из сада скользили бесшумные отсветы, соединяясь в гармонии с ласковой улыбкой красивой женщины, чьи нежность и доброта жили и сохранялись здесь подобно бесценным сокровищам мира.
«Русские народные сказки» была первая моя настоящая книжка, по которой я потом выучился читать. Перечитав и пересмотрев её картинки множество раз, я знал всю её едва ли не наизусть. Догадывалась ли Людмила Ивановна, какое это было счастье? Догадывалась ли, что я был влюблён в неё, такую красивую, ласковую, тонко благоухавшую своей парфюмерией, заглядывавшую ясными как небо глазами, гладившую мне волосы рукой, лёгкой, словно ангельское крыло? Она сама была частью и лучшим украшением этого дома. Его обстановка, как я понял потом, была далеко не новой, не такой уж роскошной – позолота была стёршейся, потускневшей, мебель – состарившейся. Но может быть, одна из причин очарования в том и состояла, что она была старой, обжитой, хранившей следы прошедших времён, и, возможно, тогда во мне зародилось желание, чтобы подобная красота была и в моей жизни. И те представления о женщине и женской красоте, которые составились во мне, они образовались не без влияния Людмилы Ивановны – прекрасной женщины с трагической судьбой.
Замечательная эта красота продолжалась и во дворе, и в саду. Они представляли собой маленький рай с беседкой, увитой диким виноградом, с дорожками, посыпанными ярко-жёлтым песком, вдоль которых от цветка к цветку перепархивал ветерок. Конечно, не помню, да и просто не знаю, что это были за цветы – алые, тёмно-бордовые, лазоревые, золотистые. Все вместе они производили такое впечатление, что от них невозможно было отвести глаз, хотелось снова и снова возвращаться к ним, смотреть и смотреть на них без конца. Под солнцем, под сияющим небом они околдовывали, как дивная музыка, вызывали изумление, восторг, чувство, оставшееся в душе, как воспоминание об обетованной земле. Детей у Людмилы Ивановны не было, может быть, ещё и поэтому она была так добра ко мне.
Доктора я видел чаще всего только мельком – в амбулатории, когда бывал там с матерью, иногда дома, в саду, где он увлечённо работал, – лопатой, пилой, граблями, – засучив рукава выше локтя, в жилетке и фартуке, в перчатках. Широкоплечий, плотный, с проседью, с аккуратно подстриженными усами и бородкой, добрый, несмотря на строгий голос. Он брал меня за подбородок, заглядывал в глаза, оттягивал веки, внимательно осматривал, трепал легонько по щеке, уверенно говорил матери: «Нормальный ребёнок».
Арестовали доктора, видимо, в тридцать седьмом году. Непрактичная, неприспособленная жить в жестоком мире Людмила Ивановна вскоре после этого умерла. Но это было уже потом…
Мой отец был путейским инженером. Рано утром он выезжал на линию, возвращался поздно, часто не ночевал дома.
Утром мать кормила меня, убиралась на кухне и в комнате, после чего надолго уходила в город, на рынок.
Оставаясь взаперти в пустой квартире, я брал свои любимые «Русские народные сказки», забирался с ними в кухне на стол, усаживался на нём с ногами, потому что боялся крыс, которых вообще-то не было, и принимался за чтение. Солнце в это время заливало кухню горячими лучами.
Чтением это можно было назвать только условно. Просто все сказки я знал уже почти наизусть, но всякий раз, водя пальцем по каждой строке, проговаривал громко весь текст и без конца рассматривал картинки, подолгу вникая в них, представляя в своём воображении сказочный мир, который они открывали мне.
Но ведь и самая интересная сказка не может заменить собой многообразия жизни, всего, чем она заманивает к себе. Тишина, одиночество навевали тоску. Большая синяя муха ползала по окну, жужжала, билась в него. В окно гляделись пустой двор, скучный сарай. Ничто там не оживляло души.
Можно было перейти в комнату и оттуда смотреть на улицу, где играли дети, на долину и на деревню. Но в комнате было сумрачно, скучно, не было солнца, а, главное, не было стола, на котором можно было спасаться от крыс. Стол стоял посреди комнаты, далеко от окна.