Литмир - Электронная Библиотека

По сравнению с украинками белорусок у нас в ОЛПе было немного. Думаю, кроме Тайсы, всех их запугали и купили. Я велела им писать нашим друзьям и отвечать на их записки, а хлопцам — заботиться об избранницах. Многие из таких «пар» потом поженились... Все письма мы читали коллективно и часто коллективно на них отвечали. Это делало нас одной семьей. Очень многие писали мне. Иногда это были любовные записки, полные чувства, и мы тогда хохотали. Отвечали, чтобы поддержать, не ранить, главное — выдер­жать, все пережить. Смешно было даже подумать, что можно влюбиться в бесформенное, серое существо, в старых ватных брюках, страшных валенках на одну и ту же ногу, посиневшее, часто с завязанным от мороза носом... Но в представлении наших друзей мы были ангелами, мученицами. Мы горевали, что тяжеленько им в шахтах, а они — что мы на лютом морозе по 10 часов. В шахтах хоть ветра нет. Правило было — не выводить людей, если температура ниже 40°, но нас выводили... Когда заметили организованность белорусов, против меня двинули целый батальон стукачей и провокаторов. Дошло до того, что я начала получать записки от некоего Гинька, что белорусам не нужны аристо­краты, помещики...

Все мы были для Советов бесправной ненавистной массой. Сотрудничал ли кто-то с немцами, или только в Бога верил, или только хотел говорить на родном языке, или сдуру рассказал страшный сон про Сталина, — ко всем одинаковый подход, за исключением тех, независимо от их вины, кто верой и правдой клялся в приверженности «батьке Сталину» и в лютой ненависти ко всему остальному миру. Эти были, в основном, лагерными придурками, и их руками немало нас помучили... Была там финка, Лиля Бирклан. Однажды завели в лагере что-то новое. Отобрали многих двадцатипятилетних девушек и отправили в отдельный барак под еще более строгий надзор, в этакий штрафба- рак. Их водили отдельно на самые тяжелые работы, запирали и днем и на ночь и вообще творили,, что хотели... Во время этих тяжелых работ больше всего над ними издевалась именно эта финка. Наконец, уже перед весной, штрафбарак распустили. Девчата так натерпелись от придурков, что решили пожертвовать собой и хоть одной отомстить. Еще в штрафбараке они сговорились сыпануть Бирклан толченым стеклом в глаза, как делали блатные, чтобы больше гадине не видеть света. По каждому важному делу почти все советовались со мной. И вот пришла «делегация». Я их выслушала. Попросила, чтобы принесли мне толченое стекло. Принесли добрую пригоршню в платочке. Нужно было торо­питься, пока не наступят короткие ночи. Тогда я говорю: «Дети, а стоит ли нам гибнуть из-за такой дряни?» — «Нужно, — отвечают — нет сил их терпеть». Нужно — знала это и я. Но так мне стало жалко девчат, особенно милую литовочку Ядзяле, что» я начала их отговаривать. «Это страшная вещь, — говорю. — А вы пробовали словом? Нужно сначала словом останавливать их». — «Да что вы, Л. А., да кто отважится говорить с этими дрянями, продадут как миленьких». — «Я, — отвечаю, — сама буду разговаривать». Замерли девчатки, когда я вызвала Бирклан на лагерную дорогу и все ей высказала, еще и то, как она в сушилке советовала надзирателям держать меня в буре, подальше от людей. Бирклан побледнела, клялась и божилась, что не виновата. Я ей посове­товала не задерживать девушек у кирки, если уж конвой их снимает, не давать зверских норм, не доносить, иначе произойдет то, что должно было случиться сейчас. Меня она не выдала и год вела себя по-человечески, но потом снова принялась за свое. Меня вывезли в штрафной лагерь, и, когда спустя два года я снова вернулась в Инту, первой обняла и расцеловала меня Ядзяле. В Инте уже понемногу отпускали людей на свободу, и она, стройная, высокая, милая, сказала мне: «Как я вам благодарна, что не допустили, чтобы я выжгла глаза человеку. Как бы я смогла тогда смотреть в глаза своему ребенку, которого, может, когда-нибудь даст мне Бог...» Где она сегодня, эта моя Шатрия, такой был у нее псевдоним.

Литовцы относились ко мне особенно по-доброму. Лежит иногда моя котомка с ломтиком хлеба, они подкрадутся и в хлеб положат кусочек «лашэню- кас», сала по-ихнему, замечу это только на работе, и мне тогда хочется плакать.

Дни тянулись тревожные, угнетающе безнадежные, начальство, что ни раз, придумывало новые, изощренные методы моральных издевательств. В конце концов прицепили нам на плечи номера. Черные цифры на белой тряпке. У меня был номер 0—287... Мы были рабами, и это грубо, с издевкой, нам всегда давали почувствовать. Тогда я читала:

Если человек с умом, а притом и с сердцем, ему легче быть рабом, чем рабовладельцем.

...Стоим однажды серой, промокшей от свежего снега группкой у стены какого-то интинского «дворца», мимо нас едут студебеккеры, проходят интин- ские жительницы. Девчата из Прибалтики и украинки критикуют их наряды, безвкусные, претенциозные в этом нечеловеческом климате. Русские тут же сцепились с ними, что у них все лучше, чем в Европе!.. «И машины?» — спрашивают украинки. «Да, и машины». — «Та, пані Ларисо, скажіть‘: е в них марки своіх машин?» — «Есть», — говорю. Тут мои девчатки и скисли...«А яка ж у них марка?» — «Какая? А «черный ворон». И начался хохот...

Я в постоянном напряжении, меня не оставляют в покое. Бывает, ночью приходит человек шесть надзирателей со знаменитым озверевшим Просвето- вым. Спим, но меня стаскивают с нар, Просветов залезает с ногами на мой убогий сенник без простыни и начинает все трясти и перетряхивать. Выбрасы­вает даже стружки из подушки, на которой я сплю. Обычно забирают каждый клочок бумаги, огрызочек карандаша. Ведут меня в бур. Там хозяйничает некто Кобылин, нормальный человек. Он не принимает меня, без вины, без приказа опера. Так меня водят почти до утра. Возвращаюсь, вся дрожу, но в бараке дежурит украинка, с ней сидит кто-то еще. Глаза их полны сострадания... До рассвета меня все же трясет, утром на работу. О процессе больше не говорят, иногда шепчутся. Женя Врублевская рассказывала, как однажды на доке зашла в мужскую сушилку (она была медицинская сестра на объекте), там лежал Павлов. Он стал говорить ей о необходимости бороться, о том, что никто не будет нас спасать, нужно спасаться самим...

Поляки не могли согласиться с правами белорусов на белорусские земли... Жертвы приносились молча, никто не протестовал и не выступал за нас, за наших писателей, за Березу Картузскую. Шли сражаться за Польшу, за свои цели... Наступал Гитлер, это вызывало страх, но разве менее страшным был для нас Сталин? О гитлеровских жертвах еще не знали, а сталинские превосхо­дили все представления о преступности. Между кем выбирать, если оба нелюди? Говорили, когда в Белосток пришли немцы после Советов, поляки встречали их цветами, и один немец, знавший польский, сказал им: «Не отец ушел, не мать пришла...» И был прав. Оставалось выжить, уберечь народ, не позволить погубить обездоленных и несчастных.Боже, дай же мне силы, чтобы хоть слово сумела сказать нм свое, равное по силе нашему горю... Как обойти гитлеризм и все-таки говорить? Говорить, как приказывает сердце... Уничтожают нас прямо обеими руками... Выиграли не герои, а хитрые, те, кто умел плевать на свое и лизать пятки фюреру. Даже отдали свою коренную Белосточчину, разделили единственное наше богатство — Беловежскую пущу, разорвали ее на две половины. Это за партизанщину? О чем зы думали, партизаны?.. Я не встречала среди своих земляков тех, кто любил бы проклятого Гитлера, таких не было!.. Только каких-нибудь дураков, полицаев использовали, гады, для своих грязных дел. Может, те и не знали, когда шли служить, как их используют, как унизят их безмозглые наци... Сталин — Гитлер: и то и другое бесчеловечно и никакого третьего выхода для народа...

Вдумаемся только в положение нашего народа. Выбитые или разметанные по Неметчине еще с польско-немецкой войны, безжалостно уничтоженные немцами в Крае, погибшие на советском фронте, исполосованные в 37-м году, загубленные в штрафных батальонах, дважды вывезенные как кулаки, тысячи осужденных после войны в бесчисленных лагерях, те, кто сразу бежали в Польшу, те, кто выехал туда по договору уже в мирное время, и все те, кто заселили целину, Казахстан, Донбасс и т. д. Оторванный Вильно, отданный латышам Двинск и с ним до 100 тысяч белорусов, не говоря уже о Смоленщине. Опустевший край, куда насильно тащат чужих... Униженные и безголосые, не протестуя, принимают чужой язык, не свои порядки... Люди, ни слова не знающие по-польски, языком которых от веку был белорусский, стали поля­ками. Ксендзы шли к нам не только с Богом и крестом, шли как колонизаторы, разделять и неволить народ, отбирать его национальное сознание, его язык.

40
{"b":"591461","o":1}