Литмир - Электронная Библиотека

Нас привезли в Горький, в так называемую дачу Соловьева — кажется, такой была фамилия главного тамошнего кагэбиста. Мы долго ждали, пока нас там примут, разместят, потому что заключенных набралось много, особенно блатных. Борис достал из своего убогого чемоданчика две катушечки ниток и просил, чтобы я их взяла, еще потребуются. Делились всем, чем могли. Нако­нец попрощались, нас повели по отдельности. Мы только желали, чтобы нам довелось еще встретиться. Ах, этот Горький, проклятый Горький... Там и шмонали нас не по-человечески. Это был почти гинекологический осмотр несчастных жертв грязными и грубыми надзирательницами. В камерах люди были разные. Нас выводили на прогулку по огромному, как в замке, двору... В воздухе чувствовалась весна, и небо было очень светлое. Мне после года тюрьмы особенно хотелось быть на улице.

Этап собирался большой. Я искала глазами своих этапных друзей. Никого не было видно. Как я потом узнала, обоих Леш и Бориса повезли в шахты, в Воркуту. Наконец среди толпы блатных я увидела кс. Лазаря. Его было не узнать. Шляпа в дырах, пальто оборванное, а на ногах уже не туфли, а какие-то страшные резиновые башмаки. С плеч свисала пустая торба. Ксендз, увидев меня, подбежал, несмотря на крик надзирателей, его глаза светились радостью, что хоть кого-то из нас увидел. Голос ксендза дрожал от сдерживаемых слез. Он вышел из ада и снова увидел людей. Бедный не мог рассказать о том ужасе, что пережил в камере блатных, которые и обобрали его, и раздели, и издевались над ним. «Я ксендз, — говорил он, — я знаю грехи людские, их падение на дно, но о таком, что я видел здесь, я никому не могу даже сказать, настолько все ужасно. Я ни о чем подобном не читал и не слышал...» Говорил, что хотел подозвать надзирателя к кормушке, схватить его за чуб и молотить головой об дверь, чтобы к 10 годам срока добавили ему еще 15 лет, как всем порядочным людям...

Нас повезли дальше. Вещи были где-то у конвоиров, и вот они присмо* трели мои чемоданы и предложили мне их отдать, потому что все равно отберут. Мне отдали вещи, чтобы переложила в мешок, сшитый дорогой предусмотри­тельной Матушкой Мартой. Вечером, что-то рассказывая, блатная выкрала из того мешка еще юбочку, но мне уже было все равно. Начальник конвоя сказал, что вез здесь моего мужа, он держал на коленях какую-то немку... Извечный трюк всех кагэбистов, жующих и пережевывающих эту тему в разных вариан­тах... Потом этот начальник стал возле нашей клетки и принялся петь унылые русские песни. Так и выл, не переставая, до полуночи, видно, и самому было нелегко. Теперь уже весь поезд целиком состоял из вагонзаков...

Наконец нас привезли в какой-то деревянный город и выбросили на улицу, откуда повели строем по 5 человек в такую же деревянную тюрьму. Сдала я и здесь свои вещи в коптерку, но про мужа здесь не слышали, видно, задержали его где-то на пересылке, но, если попал на этот путь, значит, догонит меня или перегонит...

Камера, куда нас привели, была небольшой, но битком набитой людьми. На нарах, под нарами, по всему полу — палец не воткнешь. На этап нужно одеваться в лучшее, а то блатные все повыкрадут. На этот раз я надела серый английский костюм, пальто и шляпку. Стояла в углу и думала: где может быть мой муж? Тут подошла ко мне молодая полька и позвала на нары, где размести* лась большая компания. Среди них женщина, уже слегка седая, с красивым орлиным профилем, в лагерных лохмотьях и страшных «чунях», но, несмотря на это, аристократичная по виду. Она спросила у меня, кто я, какой национально­сти? Я ответила: «Мою народность вы, поляки, не признаете, не любите — я белоруска!» — «А как вас зовут, кто вы?» — «Ну, это вам ничего не скажет». — «А может», — сказала п<ани> Гражина Липинская, та самая аристократичная женщина, лицо которой излучало силу и боль. Я назвала свое имя, и п<ани> Гражина даже вскрикнула: «Так вы ж наша поэтка!» И начался уже разговор обо всем. П<ани> Гражину везли с Севера в Караганду, нас на Север. У нее была прекрасная память, и она рассказала мне, кто уже в прошлом веке проезжал здесь, преследуемый москалями после восстаний. Это же был Киров, старая страшная Вятка, через которую гнали пешком несчастных наших предков...

Вечером пани Гражину и еще многих из переполненной камеры вызвали на этап... Во время оккупации п<ани> Гражина была в Минске главным представи­телем Лондонского правительства Польши... Значит, и в войну не только свою территорию, но и нашу они уже собрались присвоить после немцев... О, Край мой, столько врагов разрывают Тебя на части, забыв о том, что и у Тебя есть право наконец быть свободным!.. Ну, а теперь и они, и мы были полностью в «когтях ГПУ»... Общий враг — это уже причина, чтобы не затевать ссоры.».

Примерно через неделю нас повезли дальше. Еще больше опустел гори­зонт, исчезли городки, деревни, и только торчали острые верхушки елей, исхлестанные ветрами, пургой. Торчали, чем дальше, тем чаще в этой пустыне вышки. Вышки, вышки, и только вышки поднимались по обеим сторонам дороги, а леса становились все ниже, а верхушки уже совсем без ветвей. Все меньше, меньше берез, одни чахлые сосенки и ель. Так нас привезли на Инту в Коми АССР. Ксендз ехал с нами. Мы молчали, то неведомое, что ожидало нас, парализовало даже речь...

Под конец брели по снегу и лужам. Уже май, примерно середина его. Конвой с собаками гонит нас, как стадо. Волочем свои мешки. Стоим перед воротами, читают наши фамилии, мы должны назвать свою статью, срок и обязательно окончание срока. Это уж такая азиатская пытка, чтобы каждый помнил, как долго будет он тащиться по тундре с киркой и ломом, подгоняемый конвоирами и их откормленными овчарками. У меня конец срока приходился на 1973 год. Но все в руках Всевышнего, и давно, давно уже те, кто наградил меня этим подарком, сами гниют в неосвященной земле...

Открыли ворота. Наши вещи уже выбрасывали на дорогу в грязь. Мое розовое и голубое пражское белье не укрыло на этот раз сокровище, которое я чудом провезла через все этапы — Библию. Ее схватил начальник лагеря еврей Шапиро и стал визжать, что сюда привезли работать, а не молиться. Но вдруг увидел на земле крест ксендза Лазаря, его молитвенник и еще какие-то вещи, подобающие званию ксендза. Ксендз спокойно сказал, что, отобрав молитвен­ные наши вещи, никто не заберет Великого Вечного Бога из нашего сердца. Я потом видела порошки, завернутые в листочки моей чешской Библии и других молитвенных книг...

Меня и других женщин привели в баню. Все мы исхудали до костей, вместо грудей висели жалкие мешочки из желтой кожи. На всех этапах тащили нас в эти бани, где микроскопическим кусочком немылкого мыла величиной с чай­ную ложечку, всегда в присутствии каких-то мужчин, холодной часто водой мы оттирали свои кости и кожу, ни на что не обращая внимания. Или отупели от их окружения, или просто не считали их людьми. Нас развели по баракам. На двойных нарах, друг на друге сотни людей. Ночью поворачивались на другой бок все одновременно — было так тесно, что иначе не повернуться.

Из белорусов я не встретила никого, сразу после этапа ко мне подошел чех. Потом подходили и другие чехи, которые расспрашивали о Праге. Моя печень снова начала тревожить, и меня положили в лагерную больницу. На дворе была метель, холод за окнами, а я пока что лежала, получала орешек масла, иногда кусочек белого хлеба — как положено больным. Лечил меня поляк из заклю­ченных, молодой и очень спокойный. Однажды он задержался в нашей палате, подозвал меня к окну и показал на горизонте темно-синие контуры Урала... Я засмотрелась, а доктор говорил: «Нужно нам выжить, врага перехитрить, потому что только так можем спастись и спасти от неволи человечество. Повезут меня отсюда, — говорил, — и там будет мужской лагерь, 1 ОЛП, с которым мне следует наладить связь, чтобы работать».

Меня выписали. В бараке было дико и холодно. Понемногу я начинала свыкаться со своей судьбой. Познакомилась с литовками, вслушалась в их молитвенные песнопения, узнала подробности страшного следствия над ними. Снова тесно сблизилась с украинками, которые твердо держались обычаев, правды и своей веры. Никого не боялись и ничего хорошего от врагов не ждали.

35
{"b":"591461","o":1}