Литмир - Электронная Библиотека

На работу мы ходили обычно с Лизой, австрийской крестьянкой, которой за что-то дали 15 лет. Она плакала о своих детях и люто ненавидела мучителей и Элё Винклер вместе с ними. Работа была нелегкая, обычно что-нибудь мыть после ремонта или побелки, иногда стирать белье. Пользуясь случаем, мы стирали и что-нибудь свое, а из кухни приносили еду в камеру и делили всем поровну. Я узнала, что мой муж где-то в первой камере, и договорилась с обслугой из заключенных этой тайной тюрьмы, что они будут иногда вызывать его чистить картошку, дадут ему папироску, накормят. За это я стирала им заскорузлые рубашки сверх своей нормы. Был там в обслуге и заключенный молодой врач, он попросил нас с Лизой постирать сорочки заключенным, которые уже год сидят здесь в грязи. Сорочки были черные от толстого слоя грязи, но я смотрела на них сквозь слезы, напрасно стараясь отыскать сорочки мужа. Каково же было мое удивление, когда моя фрау Лиза отказалась мне помогать. Она, бедная, так ненавидела русских, что помочь даже заключенному русскому не могла, и долго пришлось мне объяснять ей судьбу несчастных. Помогала мне, но разницы между теми и другими никогда так и не поняла...

Однажды нас вызвали и переправили в тесном «черном вороне» куда-то в большую тюрьму, где было уже больше женщин — преимущественно немок... После трех дней пребывания там нас собрали, перешмонали, проверили доку­менты и выпустили в большой зал. Я увидела своего мужа, он был худой до невозможности, с наголо обритой головой. Старался улыбаться, и это было еще страшнее. Когда нас выстроили во дворе, Грета Адам, красивая и молодая, крикнула во весь голос по-немецки: «Фрау Лариса, мы сюда еще вернемся, вернемся обязательно»... Перед отъездом из тюрьмы, кажется, это был Шапрон, обыскивали нас и наши вещи. И вот подошла моя очередь. Потерян­ные и снова отыскавшиеся чемоданы мои были набиты вещами... И среди них — прекрасная, новая, подаренная мне одной чешкой Библия. На тоненькой бумаге, изданная где-то в Америке. Она, как и Евангелие на белорусском языке, которое муж купил мне по моей просьбе сразу после нашей свадьбы, были моими настольными книгами. Принесли мне эту Библию еще в тюрьму в Вимперке, и я, забравшись на широченный подоконник зарешеченного оконца замковой башни и посматривая на лес, читала сквозь слезы эту Библию и все думала, вдруг выскочат на своих «джипах» из этого леса [избавители] и разнесут эту нечеловеческую шарашку на все четыре стороны. Но не было дела тем [...] до нашего горя, и оставались нам только Библия да страдания, человеческий путь Христа.

Вот и выволокли эту книжку, как что-то ядовитое, и не знали, что с ней делать... Тогда я начала потихоньку упрашивать солдат, чтобы все-таки оста­вили мне ее. Они что-то буркнули остервенело, но книгу, как я потом убедилась, оставили, и письма сыночка тоже.

Нас размещали на грузовых машинах и все старались, чтобы я и Джэнни Гречанка сели рядом со своими мужьями. Муж красивой заплаканной Джэнни, невысокий, но стройный симпатичный грек, стоял, бледный, в туфлях без шнурков, с зонтом, поддерживая одной рукой брюки, потому что пояс у него тоже забрали.

Повезли нас за Вену, где одиноко стоял целый состав под «живой товар». Подгоняли машины к дверям вагонов, клали помост и по нему загоняли заклю­ченных... Вагоны были разделены густо переплетенной колючей проволокой на три части. Слева женщины (было нас тринадцать), справа мужчины — больше сорока (сидели просто друг на друге) и посредине конвоиры. В загородках были оставлены дырки, как для собаки. Нужно было опуститься на колени и так только, на животе, туда ползти. Поободрали мы и одежду, и головы. Загородки эти наглухо заплели. «Туалет» для нас сделали незамысловатый. Выдолбили дырку в полу вагона — и все. Для нас, европеек, это было мученье, и мы, несмотря на протесты конвоиров, закрывались, чем могли, или ждали ночи. Воду для питья подавали через проволоку, еду — тоже. Не было ни ложек, ни мисок. Рядом с вагоном насобирали наши опекуны грязных ржавых банок, видно, еще от прошлогодних консервов, из них мы и ели каждый день какую-то незамысловатую перловку. Мужчины обжигали себе губы, потому что из этих жестянок должны были поесть несколько человек. Воду давали, какую хотели, от нее чуть не рвало. Состав сопровождал врач и целая стая чекистов, поджарых, с хитрыми, сверлящими глазами, от которых было трудно укрыться. Они заходили и к нам в вагон и издевались, как могли, над бедными немочками, которых везли «к медведям». Когда отъезжали, начали меня душить рыдания, ужасные, нечеловеческие. Мне казалось, что уже нико­гда не увижу сына, думалось все, что попрут меня неведомо куда и замучат, а ребенок — один в широком безжалостном мире. Как раз подошел «доктор» и спрашивает у немок, почему я так плачу, уезжая «на родину», и они говорят о мальчике, а тот: «Ничего, бандитом будет». Это было сказано не просто так. «Доктор» был, очевидно, в курсе дел, потому что, как я потом узнала, они приложили все усилия, чтобы морально и физически уничтожить несчастного парня... В Мадьярщине поезд долго стоял, и когда я подняла заплаканное лицо, то встретилась с таким сочувственным, таким человечным взглядом какого-то мадьярского железнодорожника, что сердце мое окрепло. Элё Винклер вслух мечтала о том, что в Советах красивые шубы и она вернется домой именно в такой...

Так нас привезли во Львов. Я диву давалась: сколько людей! Наконец я увидела мужа, по голове и по лицу у него стекали струйки крови. Шел, как Христос, бледный и окровавленный, рядом щерили зубы остервенелые овчарки, которыми нас встречало «отечество». Завели в огромный хлев, где сортировали нас и разделяли. Там впервые увидела я кучу заключенных детей, таких же бледных и страшных, как мы, и гораздо несчастней, потому что дети.

Наконец нас пустили в зону лагеря. Мы были на Украине, и это чувство­валось. Украина заселяла тогда лагеря. Сначала осматривали мужчин. Когда дошла очередь до нас, я увидела на земле разбросанные, порванные листочки, такие знакомые. Я подняла их, это были письма Юрочки, которые отобрали у мужа... На этот раз я свою чешскую Библию спрятала под пальто, специально надетое, хоть было жарко, спрятала и письма сына, и так пока что все защи­тила... Врач, украинец, видно, из заключенных, проверил у нас глаза и руки, а какая-то неимоверно расфуфыренная, безобразная, как ночь, русская медсе­стра поискала у нас в голове нечисть. Потом мы очутились в гуще людей посреди двора, которым «родина» выдавала по миске каких-то щей, варенных на вонючих рыбьих костях. Миски переходили из рук в руки, а мы с мужем смотрели друг на друга и думали, что же будет дальше. Кто-то продавал папиросы по сто штук в пачке за вещи. Мои вещи были при мне, и я давай менять юбки на папиросы. Набежали люди, все просят закурить, так и раздали мы ту сотню, а мужу я выменяла другую. К нам все подходил, нахваливая советский суп, какой-то дородный немец в американской куртке на овчине, порядком замусоленной, правда. Был это муж Элё Винклер. Оказалось, что эти супруги, профессиональные шпионы, выдали Советам множество австрий­цев, в том числе и Янайки с Джэнни. Греки эти учились в Вене и, видимо, в тяжелые времена понемногу подрабатывали спекуляцией. Так с ними и сош­лись эти Винклеры. Однажды они пригласили бедных греков на ужин, обещая им знаменитое немецкое кушанье — запеченную гусыню. После войны из-за такой роскоши не побоялись греки поехать даже в советскую зону Вены. Шел дождь, рассказывала мне потом Джэнни, Янайки взял большой зонт, чтобы ничего не случилось с голубым плащиком и такой же шляпкой Джэнни. Вылезли они из трамвая, возле дома встретил их сам Винклер, весело и сер­дечно с ними поздоровался и, пока обцеловывал душистую ручку Джэнни, тихо подъехал советский «черный ворон»...

Был уже осенний, лунный вечер, а мы все сидели с мужем, держась за руки. Рядом с нами примостился какой-то украинец, которому дали 25 лет за то, что его жена-чешка, переселяясь с Украины, перевезла и его в мешке с сечкой. У каждого было свое горе. Мы переживали больше всего из-за того, что человек, которому мы доверили нашего сына, отдал его моим сестрам, вернув­шимся из ссылки и жившим во Вроцлаве. Были это ненадежные, слабовольные девушки, и мы знали, что сыну несдобровать. У нас с мужем фактически не было никакой вины. Были членами Бел<орусского> ком<итета> самопомощи, но мы, как люди без гражданства, должны были быть зарегистрированы где-то, и какая разница — в русском «фэртрауэнштэле», или в белорусском комитете? Все иностранцы, начиная с евреев, были у немцев под строгим наблюдением, а я как поэтка, особенно. На восток мужа послали не по собственной воле, а по чешской мобилизации, да притом его выгнали из Белоруссии, запретив там даже практику. Чтобы сберечь мужу нервы и силы, я посоветовала ему не призна­ваться в участии в этом комитете. Пускай вся вина уж будет на мне, я все же была казначеем комитета. Так и решили. Мы еще не были осуждены, нас еще ждало следствие. Поздним вечером подошла наша очередь сдавать вещи и идти в бараки. Мы попрощались с мужем. Заплакали. Потом нас, женщин, повели в баню. А был там только душ. Воду пускал какой-то еврей. Почти вся админи­страция и этого лагеря была из евреев. Трудно только было разобраться, кто из них вольный, а кто заключенный. Вот этот еврей как стал поносить немцев да из мести за все освенцимы как начал пускать на нас то горячую, то холодную воду, что мы орали благим матом, аж пока я не выругала его как следует и не пригрозила, что найду на него управу. После бани я рассталась со своими немками, и меня повели в какой-то барак, пустили в коридор, назвав номер двери. Коридор был длинный. Я медленно подошла к одной из дверей, заглянула в глазок и прямо замерла! Протерла глаза и смотрю дальше, а там — как волшебная сказка! Сидят на своих узелочках чудесные украинские девушки, красивые, молоденькие, в вышитых блузочках, все с косами, и грустно что-то поют, комната большая, и много их, много, и такая чистота и святость исходит от них, что глаз не оторвать. У меня замерло сердце — о Украина, дорогая, родная, за что Тебе такая мука <...>.

29
{"b":"591461","o":1}