Утром Грунька нашла Катерину уж застывшей.
Фармазон
В материалах, собранных этнографами, оказалась легенда о Фармазоне, одном из двух слуг сатаны. Именно он выкупает души смертных, именно он − главный купец сил тьмы.
На сероватой от старой побелки стене, аккурат над столом, за которым кряхтя и причмокивая просиживают часы передышки извозчики, потягивая стакан за стаканом кипящий чай, вдруг проявилось сине-зелёное пятно. Пятно это разрасталось прямо на глазах, принимая очертания довольно страшного лица, будто кто невидимый подливал зелёную муть на глинобитную стену. Нависшие тяжёлые веки полными кулями закрывали глаза, толстый у основания нос заканчивался каким-то неприличным пятачком, а налитые огромные губы беспрестанно шевелились, будто силясь что-то сказать. Лицо становилось выпуклым, вытягиваясь, вырываясь из стены. Чуть ниже показались длинные все в фиолетовых жилах кисти рук с шершавыми кривыми пальцами, с жёлтыми крючковатыми ногтями. Они потянулись прямо к Гришкиному горлу. Послышался какой-то свист, и из тестообразных губ наконец вырвалось: «Гришка, Гри-и-и-ш-ш-ш-ка…»
− Гришка, сукин сын, что за наказание, где ты прохлаждаешься? − от голоса Терентия Кузьмича Гришка разом проснулся, подскочил с укрытого старым тулупом сундука, притаившегося под лестницей.
− Тут я, тятенька, − крикнул он, пробегая горницу, ту самую, в которой стоял стол для извозчиков. Уже на бегу скосил глаза на стену − слава богу, никакого пятна.
У постоялого двора под навесом устраивали старинный тарантас местной помещицы Ольги Порфирьевны. Дроги этой повозки были столь длинны, что никак не желали помещаться под укрытием. Васька, работник Терентия Кузьмича, укутывал дерюжкой выпирающую часть.
− Душенька Ольга Порфирьевна, с богомолья возвращаетесь? Пожалуйте, пожалуйте в светёлочку, для вас содержим-с, − хозяин склонился в почтительном поклоне. Пожилая дородная помещица, укутанная по самые глаза бесчисленными шалями, тяжело поднималась на крыльцо.
− Надеялись до темна успеть, а глядишь, непогода-то, − сокрушалась помещица, оглядывая узелки и корзинки, которые кучей стояли у самых дверей. Заметив озабоченный взгляд гостьи, дворник[2] принялся поторапливать работников:
− Что вы как неживые! Несите, несите кладь наверх, в покои, что для Ольги Порфирьевны приготовлены. Гришка, подсоби.
Схватив котомки, Гришка бросился в горницу, столкнувшись в дверях с Софушкой, воспитанницей барыни, которая сопровождала старую помещицу во всех её поездках. Девушка смущённо опустила взгляд. Да что девушка, Гришка и сам засмущался, предательские красные пятна расползлись по лицу. Уж больно девица хороша: ладный стан, глаза, как омуты, ресницы, что щетина на щётке, которой Васька лошадей причесывает. Эх, кабы свободно сердечко было, кабы не жила в нем Федосеюшка. Да и то, какая Софьюшка пара ему, она, поди, из благородных, любимица старой помещицы, чай, другого жениха ей сыщут, не сына дворника. Но на миг молодой парень застыл совсем близко, вдыхая аромат луговых трав и сдобной выпечки, что исходил от девушки. Лишь окрик отца добавил прыти обоим.
Терентий Кузьмич собрал всех своих насельцев в людской: сына Гришку, прыткого Ваську и неповоротливого Мишку, работников постоялого двора, кухарку Акимовну да кривоглазую девку Матрёну, справляющую остальную бабью работу.
− Хозяйство наше сильно запущено, − начал он, прокашлявшись, и по тому, что замолкал надолго, что не рвал горло криком, а говорил тихо, будто виновато, чувствовалось, что хочет сообщить что-то важное, − Хозяйку я уж годков семь как схоронил, вы знаете. А без бабы какая управа? Надумал я новую жену себе сосватать, будет кому за вами углядывать. Гришку-то, наследничка моего, отошлю на свои хлеба, с ним отдельно побеседуем. Решил я самолично уведомить, чтобы никаких шушуканий за спиной − дюже я сплетен не люблю.
Старая Акимовна одобрительно покачивала головой, а кривая Матрёна прямо спросила:
− Присмотрел уж кого, кормилец?
− Не твоего ума дела, тебя не спрошусь. Давай-ка лучше помещице угождай, не часто к нам такие гости езживают.
− А что я? Я только спросила, батюшка.
− Кривоглазый мерин твой батюшка, − хохотнул Терентий Кузьмич, ущипнув за то место, за которое принято щипать молодых сочных девок.
− Что уставился, поди умеешь с бабами-то обходиться. Пойдем, потолковать надо, − кивнул хозяин сыну на дверь в маленькую каморку. Эта каморка, самая отдалённая комната постоялого двора, служила дворнику и спальней, и кабинетом одновременно. Китайские ширмы, выкупленные по случаю у проезжего купца, скрывали кровать с коваными спинками, застеленную ситцевым одеялом, рукоделием Матрёны. Вдоль стен громоздились огромные сундуки, ключи от которых хозяин постоянно носил с собой, не доверяя даже сыну.
− Решил я, Гришка, − степенно начал Терентий Кузьмич, усаживаясь за дубовый стол, − отделить тебя. Сам посуди, негоже тебе рядом с моей молодой женой находиться. А там, кто знает, может, ещё детки пойдут, на всё воля Божья. Но и тебя не обижу. Что нахохлился?
− Так, тятенька, я вам волю свою говаривал, ждал, что сватов к Федосеюшке зашлёте.
− К Федосеюшке? Забудь про Федосеюшку, у нас уже с батькой её обговорено, на Покров обвенчаемся с ней.
− Да как же? Я же…
− Как же, как же, − передразнил сына. − А вот так же. По твоему слову стал я к ней присматриваться, да уж больно девка справная, сладкая, что твой мёд.
− Батенька, мне ли такие речи слышать, вам ли сказывать?
− Мели, Емеля! Что причитаешь, будто старая Лукерья? Дурная кровь. Связался с ведьминым отродьем.
− Негоже, батюшка, память матушкину поганить! Побойтесь Бога.
− Али не прав? Старуха до самой смерти всё шептала, травы сушила да сказки сказывала, дочка её к работе ленивая была, всё по лесам шаталась. Да и дошаталась. А ты подумал, каково мне было одному двор содержать, тебя растить?
− Так в чем вина матушкина? В том, что от работы да побоев в могилу раньше времени легла?
− Не перечь отцу! На неделе отправляйся в соседний уезд. Слыхал я, что Никишка двор свой продает, обсмотри, что и как. Коль по сердцу придётся, будешь сам хозяин. А дома я тебя не потерплю.
− Батенька, да ведь у нас с Федосеюшкой любовь.
− Любовь. Что ты о любви знаешь-то? Чай, прижал её где в тёмном углу, вот и вся любовь. Али спортить успел? – глаза Терентия Кузьмича налились багрянцем.
− Не такая она. Да я и глянуть в её сторону боялся. Эх…
− Ну и хорошо. Езжай, говорю, чтобы и духа твоего не было.
Осень в лесу, отрада сердцу ясному, щедро сыпала медью да золотом, серебром паутинки одаривала. Но не замечал Гришка красоты осенней, несли его ноги молодые дальше и дальше в самую глубь, лишь лоскутки от сюртука на голых ветках оставались. Так бы и бежал, пока не упал замертво, да дорогу ему старушка перегородила. Пригляделся − чудо чудное, бабка его, Лукерья, которая, почитай, годков с десяток сырую землю косточками своими грела. От такой встречи захолодило в голове, упал парень под высоким дубом, зарылся в листву палую, зарыдал. А старуха подошла, руками шершавыми по голове гладит, успокаивает:
− Не пришло твоё время, милый. Силушку в кулак собери да езжай по батькиному веленью. Дурные мысли из головушки выветри.
− Не мил мне свет без Федосеюшки. Как вспомню её, будто связанный. И как мне жить, зная, что батькины руки её, будто Матрёну, похлопывать станут?
− Эх, сердечный, знаю печалюшку твою, гони злое. Не просто мне было свиданьице с тобой выпросить, уберечь хочу. Время для тебя настало трудное, помни, что бы ни случилось, душу свою береги. По земельке ходить трудно, много соблазнов, но ни один из них не стоит души искалеченной.
− Душа… Да что мне душа без Федосеюшки? Захочу – дьяволу продам, только бы рядом была. Помнишь, рассказывала мне в детстве о Фармазоне?