− Куда же? Стемнело, а тебе пять вёрст идти. Ложись где хочешь. Хочешь − в избе, а хочешь −на сеновале.
− Нет, не уговаривай. Пойду я.
− Подожди, запрягу, отвезу, ночи-то русалочьи.
− Будет тебе бабьи сказки-то пересказывать, − усмехнулся Тимоха, затворяя за собой калитку.
За околицей тишь, парни да девки по улице деревенской разбрелись, русалок страшатся, лишь ветерок травой шуршит, запахи цветочные разносит. И от запахов тех пряных кружилась голова у Тимохи. Вспоминал, как в хороводах с Акулинушкой ходили, как смотрела она на него глазками ясными, будто вода родниковая. Аккурат на Троицу тогда и сговорились, по примете − к жизни долгой и счастливой. Не сбылась примета. На Акулинку батька указал − уж больно по нраву была им девушка. А Тимоха и спорить не стал, не знал он про любовь, не верил, думал, россказни всё, вроде сказок. Что за любовь? Мамке вон помощница нужна, да и детки опять-таки, детки должны быть. Недельку и похороводились, а потом сватов заслали. А уж к Покрову женой ввёл он её в дом свой. Ввёл, да забыл. И вот теперь все шесть лет по крупицам собирал. Вспомнил, что пахло от Акулинушки чем-то пряным, будто чабрец и полынь в руке перетереть сразу. Вспомнил, что любила она напевать тихо, так, чтобы никто не слышал. А песенки всё печальные. Вспомнил, как встречала его в сенцах, торопясь сообщить о том, что ребёночка под сердцем носит. Как прижалась тогда к его груди и застыла, будто боясь, что радость с ней не разделит, боялась в глаза мужа глянуть.
Брёл Тимоха к темнеющему впереди леску, а сам думал: хорошо бы в такую ночь Акулинушку русалкой встретить. Ведь говорят же люди добрые, что утопленницы непременно на Русалочью неделю из воды выходят да на берёзках качаются. Акулинушка любила берёзки. Эх, кабы встретить, он и сопротивляться бы не стал, пусть забирает к себе, на дно, без неё всё одно не жить.
Вдруг услышал Тимоха, догоняет кто? Обернулся − пуста дорожка. Как к леску направился, снова шаги, всё ближе, ближе. Повернулся, видит: бабонька в холст замотана. Остановилась, не приближается, но будто манит за собой. «Акулина», − позвал Тимоха, но незнакомка молчит, лишь рукою манит. Повернулся он и пошагал за ней прямо по полю. Шёл, ног под собой не чуя, а бабонька впереди, не идёт – плывет. И от тела лунный свет отражается. Так дошли до берёзки, что на меже выросла. Хотел было Тимоха схватить свою попутчицу, а она лёгкой птицей из-под руки выпорхнула, да в кроне спряталась.
− Акулина, − вновь позвал Тимоха, − ты ли это?
А из кроны слышится лишь пение:
У моей подруженьки косоньки зелёные,
У моей подруженьки белый сарафан.
Некому подруженьке расплести те косоньки,
Некому подруженьку в хоровод вести, − песенка, которую его Акулинушка напевала.
Не выдержал Тимоха, на колени упал, плачет. А Акулинушка тихо с берёзки спрыгнула, рукой холодной по голове поглаживает, приговаривая:
− Холодно мне, любый мой, холодно. Слёзы твои студят. В одну только ночку суждено нам свидеться, не плачь, а слушай. Не сама я тогда в прорубь прыгнула. Плакала всю ночь, от слёз краёв не видела. Не казни себя. Смотри, что у меня есть, − русалочка развернула полушалок, тот самый, что Тимоха Налке привёз, да жалел позже, что не жене. Тот самый, с алыми цветами по голубому полю. − Украла я у неё. Знаю, что моя это вещь.
− Акулинушка, люʹбая…
− Молчи, молчи, всё знаю, знаю, что полюбил меня. Жаль только, после. Мало у нас времечка. Ты слушай, что скажу. Негоже от судьбы своей бегать, слёзами меня студить. Вот тебе зарок мой. По зиме, как поедешь с извозом, судьбу свою встретишь, я знак подам.
− А как же ты? Как ребёнок наш?
− О ребёнке не спрашивай, сам потом поймёшь. Ну прощай, любый, не держу я зла, − промолвила и растаяла без следа, будто и не было её, будто только снилась.
С первым морозцем отправился Тимоха к знакомому хозяину, что снабжал его седоками за небольшое вознаграждение. На ладной тройке с бубенцами, в новом кафтане да барашковой шапке мчал подальше от невесёлых дум, подальше из опостылевшего дома. На ярмарке всегда работа ждёт – купчишки, управляющие, подьячие. Не вёз − летел Тимоха. Мелькали перелески, пустынные поля, мелькали деревни и города. А Тимохе только в радость, дорога тоску гасила, сердце жизнью наполняла.
На постоялом дворе за большим самоваром раскрасневшиеся с морозу сидели обозники. Встречались и знакомые лица. Тимоха поздоровался, присел рядом. Разомлел от чая, расслабился, стал прислушиваться к разговорам. Говорили всё больше о лошадях, о лихих людях, что подстерегают извозчиков на глухих дорогах, о ценах на овёс, о многолюдности ярмарки.
В разговоре кто-то упомянул, что хромого Митьку ещё по весне прирезали на почтовом тракте вместе с купчиком, которого вёз. Этого Митьку знали многие. Семья его выгорела, когда он был ещё мальцом. Кто-то из родителей успел выбросить ребёнка из горящей избы. Жизнь спасли, но он так и остался хромым. Он рано прибился к извозчикам, работал сначала на хозяина, а потом и свой экипаж завёл. В зрелых годах за Митьку сосватали такую же сиротку. Семья жила бедно, перебиваясь с кваса на воду.
Кто-то из обозников предложил вспоможение вдове собрать. Сговорились, пустили шапку по кругу. Потом перечли да поручили Тимохе отвезти. Он − такой же вдовый, ему сподручней, а им не с руки денёчки золотые терять. Дома детки малые гостинцев ждут.
Тимоха спорить не стал − с Митькой они приятельствовали, он часто о своей Настюшке говорил. Накупил гостинцев да откладывать не стал, отправился в село, где Митька проживал. Голова горела, будто вся его былая печаль-тоска с новой силой вспыхнула. Но всё больше не о себе мысли были, а о той, к которой ехал – как ей одной живётся, как она пламень в сердце гасит?
Ветхую избушку со щербатой соломенной крышей угадал сразу − уж больно убогонькое жилище. Казалось, дунь ветер посильнее, и разметёт, разнесёт по свету, и следа не останется. Вместо забора – обломанный плетень, в низеньких окошках еле теплится свет. Постоял за дверью, не решаясь войти. Сердце в груди так и прыгало. Выругался за собственную нерешительность, услышал за дверью лёгкие шаги в ответ на свой стук. Женщина, увидев незнакомца, ойкнула, бросилась к лавке, накинула на плечи полушалок. Тимоха обомлел. Тот самый, с алыми цветами по голубому полю. Встретился глазами с хозяйкой. Батюшки-святы, акулинины родники в них бьются.
− Я тут помощь привёз. Извозчики собрали, − Тимоха протянул свёрток и мешок с гостинцами.
− Благодарствую, − Настасья поклонилась в пояс.
− Как справляетесь без кормильца-то?
− Потихоньку. Мальца вон жаль, всё по бате тоскует.
− Мальца? Разве у Митька дитё осталось? Не знал, − Тимоха не сразу заметил мальчишечку в ветхой рубашонке, прячущегося за занавесом. − Который годок ему минул?
− Да уж пятый.
− Пятый?
В голове Тимохи прозвучал голос русалки: «О ребёнке не спрашивай, сам потом поймёшь».
− Пятый, − повторил он. − Иди сюда, не бойся.
Малыш робко подошёл к Тимохе, протянул тонкие ручки и тихо не то спросил, не то позвал: «Батя»…
Любостай
По народному преданию, Любостай – слуга сатаны, который уводит души скорбящих. Он влетает в дом огненным шаром, принимает обличье потерянного супруга и искушает дьявольскими ласками. Если жертва не излечивается от тоски, то через несколько месяцев Любостай уносит её душу в ад.
Городила вьюга заносы, взбивала сугробы, стелила постель, щедро сыпала новых перьев на ложе − не брачное – смертное. Яблонька под окном − баловство − оголилась, сдул с неё ветер стылый одёжку зимнюю. Почернела яблонька, сиротка неприкаянная. Мело, мело, будто хотело все следочки Ванечкины стереть, дух его с родного надворья выветрить. А двор-то всем дворам двор, загляденье, право слово − всё ладненько, крепко, твёрдой рукой сбито. Студёным пологом укрывало постройки хозяйские, поленницу, аккуратно сложённую, стога сена для коровушки. И казалось Катерине, что не стало света белого, кругом один лишь снег полотном савана. Чудилось, что не в избе она тёмной, а в сугробе. Холодит душа, замерзает, замерзает.