– Ты уж не бросай Валентину. Но мне уезжать надо. А за сломанный умывальник и простыни, да чтобы уборщица молчала, придется расплачиваться. – И попросил Валентину: – Одолжи мне тысячу рублей, уборщице надо рот заткнуть.
Как ни была она слаба, но воскликнула возмущенно:
– За что это я должна тебе деньги давать, а?
– Нечего было задницей на умывальник взгромождаться.
Рупик, как ни был устал и сердит, не мог не улыбнуться.
Деньги она дала и простонала, обращаясь к Рупику:
– Вы меня не бросайте.
На работе Валентина сказала, что подвернула ногу. По вечерам Рупик заходил к ней делать перевязки. Раны заживали, она все еще стеснялась их показывать, но уже не так сильно. А по городку пошел слух: приехал новый доктор и живет с секретарем райкома.
* * *
Рупик ничего не знал о сплетнях, ему было не до этого, он погрузился в работу. Из больницы он уходил поздно, вел свои клинические записи, читал учебник, занимался французским. Зачастую ночью его опять вызывали в больницу. Раздавался стук в окно – изба высокая, посланная санитарка стучала палкой. Телефона не было, и она кричала с улицы:
– Дохтур, в больницу пожалуйте – больного привезли.
Рупик выходил на темную улицу и шел за ней по деревянным мосткам-настилам, а она палкой отгоняла собак. Над ними было звездное северное небо, и в некоторые ночи он видел на нем странный свет – как будто что-то переливалось широкой лентой:
– Ой-ой, что это?
– Это-то? Сияние северное, чему ж еще быть, – объяснила санитарка.
Он как завороженный смотрел на чудо северного сияния.
Зима стояла суровая. Кроме работы в больнице, Рупик стал выезжать на вызовы в деревни района, где были вспышки эпидемий. Дороги занесены снегом, даже вездеходы не везде пробивались. Рупик вспоминал, что сказали врачи в первый день: глухомань бездорожная. Его научили запрягать больничную лошадь Пробу и дали ружье, на случай нападения волков. Выезжал он в санях-розвальнях, с одного боку у него лежало ружье, с другого – докторская сумка с набором лекарств и шприцем. Лекарства казенные, просто выдавать он их не мог, а должен был продавать за государственную цену, правда за копейки. Он стеснялся просить денег, но приходилось.
Жизнь в карельских деревнях была примитивной и тяжелой. Чем больше он ее узнавал, тем больше поражался дремучей отсталости России. Но раз уже судьба закинула его в такую глухомань, казалось познавательным и полезным узнавать настоящую жизнь народа. Карелы жили в антисанитарных условиях, при свете керосиновых ламп, а иногда даже лучин: женщина брала в зубы длинную лучину, зажигала ее с одного конца и лезла с ней в погреб за картошкой. В деревнях встречалось много желудочных и кишечных заболеваний, почти поголовными были глистная инвазия и малокровие. Карелы глушили самогон и пили чифирь – невероятно крепко заваренный и густой горячий чай, пачку на один-два стакана. Бывало, что в иной избе Рупика угощали в благодарность за визит – давали стакан самогона или чифиря. Он пил – в такой холод хотелось согреться. Но от самогона он быстро пьянел, а чифирь вызывал страшное головокружение.
Рупика завораживала природа Карелии, красивая и мощная, зимний лес приковывал взгляд своей дремучей красотой. Редкими выходными он любил ходить в лесу на лыжах, а по вечерам читал поэтический карельский национальный эпос «Калевала», руны воспевали край и людей.
Рупик видел, что карелы народ добрый, но невероятно забитый. Его хозяева часто напивались в «зале», где он жил, и ему приходилось пить с ними. Они рассказывали, что в годы сталинского террора у них многих сажали в тюрьмы и лагеря по «разнарядке» из центра – выполняли задание. Сажали невинных, а за что – они не понимали. Рупика поражало, что к евреям у них не было никакого предвзятого отношения, они даже не понимали, кто евреи, кто русские. И Рупик еще больше убеждался, что антисемитизм – это зараза крупных бюрократических центров, в глубинке Карелии его не было совсем. Он вспоминал, что ему сказал в Петрозаводске про Карелию Марк Берман: «Край далекий Берендеев, край непуганых евреев».
Крепкая лошадка Проба пробиралась по длинной дороге через сугробы, а Рупик дергал вожжи и размышлял, куда идет советская Россия. Он слышал по радио, что Хрущев уже объявил о полной победе социализма и обещал, что к 1980 году наступит коммунизм. Вспомнив это, Рупик саркастически улыбался и подхлестывал лошадь:
– Ой-ой, милая Проба, социализм наступил. А ну-ка, поддай еще, чтобы нам поспеть прямо к коммунизму!
* * *
Рупик заметил, что когда он приходит на перевязки к своей пациентке Валентине, ее соседи по дому почтительно с ним здороваются, хотя он никого не знал. Это его озадачивало. Валентина поправлялась, бледность сменилась розовым оттенком на щеках, он замечал, как она похорошела. К приходу Рупика Валентина прихорашивалась, подкрашивала ресницы, завивала волосы, говорила с ним проникновенным грудным голосом и, он сам себе признался, она все больше ему нравится.
Входя, он опять услышал задорную мелодию и слова популярной песенки «Чилита» в русском исполнении:
Кто в нашем крае Чилиту не знает?
Она так мила и прекрасна,
И вспыльчива так и властна,
Что ей возражать опасно…
Валентина обожала без конца проигрывать на патефоне эту пластинку. Ее родственница подавала чай с пирогами и исчезла. А Валентина подпевала и даже слегка пританцовывала.
– Доктор, видите, я уже могу танцевать.
Потом она вышла в другую комнату и закричала оттуда:
– Я готова.
Валентина лежала с раскинутыми ногами, но на ней были уже не бинты, а трусы.
– Снять трусы? – спросила она мягко и как бы призывно.
С каждой перевязкой в нем все меньше оставалось профессионализма и все больше проявлялось нормальное возбуждение мужчины. И сейчас он стеснялся больше нее самой, опускал глаза:
– Ой-ой, не надо, я так проверю.
Потом отодвинул только край трусов и заметил, как она лукаво улыбается. Тогда он отвернулся и тихо сказал:
– Раны почти зарубцевались, теперь уже не разойдутся. Можете делать, что хотите.
– Все что хочу? А сидеть мне уже можно?
– Долго сидеть не рекомендую. Вы должны подкладывать под себя подушку.
– Какой же я буду секретарь райкома, если принесу с собой на заседания подушку? – и Валентина залилась смехом.
Она явно ждала от него не только медицинской помощи, и он через силу напускал на себя врачебную строгость. Но сколько же может молодой одинокий мужчина выдерживать такие испытания? Его это мучило, он бы даже решился действовать, если бы… не ее партийная принадлежность. Все партийное было ему поперек горла. Он думал: «Я и секретарь райкома?..» А иногда решал: «Ну и черт с ней, с ее партией; женщина она красивая, я ей докажу, что я мужчина, и это выше ее партийной сущности…» Но потом передумывал: «Нет, не могу я заставить себя лечь с партией…»
Она чувствовала его скрытые желания и подзадоривала его. Еще больше смягчив грудной тон, сказала как-то раз с улыбкой:
– Моя родственница рассказывает, что про нас с вами по городку распускают слухи. Говорят, что у нас любовная связь. – И засмеялась, глядя ему в лицо.
Темные глаза сверкали, Валентина была возбуждена, тяжело дышала. Рупик тоже задохнулся, покраснел:
– Ой-ой, теперь понятно, почему ваши соседи так почтительно со мной здороваются, а некоторые наши докторши игриво на меня посматривают.
– Мы попались на язычок. Я могу схлопотать выговор на бюро райкома. – И Валентина опять улыбнулась.
Он подумал: «Плевать мне на бюро твоего райкома» – и впервые за все время взял ее за руку. Она опустила глаза, подалась к нему, заговорила на «ты»:
– Знаешь, я хочу попросить, чтобы меня перевели в другой район.
Он держал ее руку, чувствовал в ней дрожь ожидания.