Ну, а он? Ему-то что сулит это воскресенье?
Сейчас он пойдет домой, завалится в постель и постарается отоспаться. Потом встанет, неважно когда, приготовит себе поесть и, если удастся собраться с силами, засядет за учебники. В понедельник он уже снова будет в конторе или повезет куда-нибудь Патберм. И это все, чего он может ждать. Больше ничего.
Он услышал за спиной шаги Элизабет, но не обернулся.
— Я принесла вина. Вино будете? — спросила она, ставя на перила два бокала. — На кухне сейчас кофе варят. Может, вы хотите кофе?
— Да нет, вино в самый раз.
Она налила, а когда они выпили, спросила:
— Что с вами? У вас такой недовольный вид. О чем вы думаете?
— Да так, ни о чем, — ответил он.
— Я вам не верю. Что-нибудь не так?
— Да нет же, все хороню.
Она задумчиво смотрела на него, словно пытаясь угадать, что он от нее скрывает.
— Жаль. По-моему, вы просто не хотите говорить, и я не понимаю почему.
— Потому что вокруг и так слишком много лжи, — буркнул он.
— Ну, если так... Тогда, наверное, просто не надо лгать.
— А вы никогда не лжете?
— Только по мелочам. А в серьезных вещах — нет, не лгу.
— Полноте, — отмахнулся он. — Мы лжем, даже когда молчим. Или когда тешим себя надеждами. И лжем при этом не только себе, но и другим. И никуда от этого не деться — это неизбежно.
Он допил вино и поставил бокал на перила. Жест вышел немного резкий и театральный, и он с досадой заметил, что она это видит. Она ждет от него чего-то еше. Но сказать не может, не то что ему — даже себе боится признаться. Вероятно, хочет, чтобы он ее поцеловал или даже потащил в постель, только по ней этого никак не скажешь. Она совсем не такая, как Йованка.
— Ну что же, — пробормотал он, — я, пожалуй, пойду. Уже светло.
— И правда, совсем как днем. Я, наверное, не смогу заснуть.
Собравшись идти, оба снова остановились, заглядевшись на заднюю стену дома — первые солнечные лучи осветили ее выпукло и четко, сверкнув в окнах верхнего этажа, тогда как нижние все еще серели в тусклом ожидании.
— Знаете, о чем я думаю? — спросила она. — Мне очень хочется узнать: что для вас в жизни самое главное?
— А если я сам этого не знаю?
— Это плохо. Обязательно надо знать. В каждом ведь что-то заложено, и очень важно выяснить что.
— Понимаю. Но я все только хожу вокруг да около.
— Это потому, что вы ищете.
— Слышать, конечно, лестно, но... Я одно знаю: не хочу вести жалкую, бездумную, убогую жизнь.
— Так ведь это очень важно! Об этом нельзя забывать! Это так вам идет.
— В каком смысле?
— Просто таким я вас вижу. Человеком, который стремится к чему-то особенному.
— Но никогда этого не получит.
— Не скажите. Стоит только захотеть. Главное — поверить в себя. Ведь вам все пути открыты!
— Как бы не так! — отрезал он. — Неправда это. Хорошо, когда у тебя много денег. Вот тогда действительно все пути открыты.
— Нет, — горячо возразила она. — Вы преувеличиваете. Прежде всего надо знать, что для вас самое главное. Себя надо узнать, понять, чего ты действительно стоишь.
— Может быть.
Он уже потерял к разговору всякий интерес и думал о том, как через полчаса завалится в постель и заснет. У него вдруг разболелась голова, его шатало от усталости, да и мутило немного.
ВБ оставшиеся недели до отъезда во Фрайбург Фогтман еще несколько раз встречался с Элизабет. Встречи эти, возможно, и не состоялись бы, если бы не легкая заминка, когда они прощались у ворот виллы. С неожиданной для обоих официальностью они пожали друг другу руку, и Элизабет вдруг спросила:
— Удастся ли еще свидеться?
Он с легкостью ответил, что это было бы замечательно, и тут же предложил сходить в кино.
Хорст Райхенбах вернулся на день раньше срока. Они вместе приготовили ужин, и только сели за стол, как в дверь позвонили: по лестнице к ним поднималась Элизабет. Ни о чем не предупредив, он пропустил ее в комнату. Завидев Райхенбаха, она на секунду замерла, видимо намереваясь тут же уйти, но взяла себя в руки, села с ними за стол и даже после недолгих уговоров согласилась съесть салата. Райхенбах разливался соловьем, описывая Лондон, Гётеборг, Копенгаген, и она слушала, вернее, изображала пристальное внимание, на самом же деле, видимо, воспринимала лишь каждую фразу в отдельности, успевая к месту вставить вопрос или реплику. Очевидно, Райхенбах это почувствовал, рассказ его потускнел, и к концу он совсем выдохся. Им обоим стало легче, когда она вдруг заторопилась домой. Фогтман проводил ее вниз, Элизабет была явно смущена, взволнована и сказала, что хочет ему писать. Она медлила с уходом, а его короткий прощальный поцелуй приняла с покорной отрешенностью.
— Ого! — встретил его Райхенбах. — Это же сама Элизабет Патберг! Что ты с ней сотворил? Она же готова была лечь с тобой прямо здесь!
— Да пошла она... — отмахнулся Фогтман.
— Ну и зря, — не одобрил Райхенбах. — Ты сперва подумай. Пару миллиончиков не в каждой постели сыщешь.
Нет, так он не думал. Изречение Райхенбаха, правда, иногда мелькало у него в голове, но он только отмахивался. Да ну, ерунда какая, думал он, стараясь отогнать все мысли и расчеты, которые так и цеплялись за этот афоризм. В конце концов, Райхенбах просто пошутил.
К тому же по возвращении во Фрайбург он столкнулся с другой, куда более серьезной проблемой, которая и прежде не раз беспокоила его смутным предчувствием беды, но теперь, когда опасения сбылись, он просто обмер от ужаса: Йованка была беременна. Она призналась ему в этом лишь через несколько дней после его приезда, якобы потому, что наперекор очевидностям все еще надеялась: вдруг предположения ее не подтвердятся. На самом же деле, как он подозревал, за промедлением крылись совсем другие, пусть и неосознанные, побуждения. И эти побуждения, он чувствовал, со временем будут крепнуть. Мало-помалу они завладеют всем ее существом, оградив ее от воздействия чьих-либо слов и посягательств чьей-либо воли. Со дня на день подспудное, неосознанное желание могло прорваться в ней непреклонным решением, о котором она, не обсуждая и не советуясь, просто его известит: «Я хочу ребенка». И тогда то, что он этого не хочет, не хочет ни за что на свете, уже не будет иметь никакого значения.
Но пока что до этого не дошло. Пока что ей страшно. Пока что она еще зависит от него и подвластна его влиянию. Но инстинктивная жизнь в ней, ища от него защиты, благодаря почти недельному умолчанию уже сумела отвоевать себе отсрочку, набралась сил, прибавила в явности — и все это за счет того срока, когда он что-то мог предпринять против ненавистного ребенка, растущего в животе у Йованки. С первой секунды после ее признания он отчетливо понял — время с каждым днем все энергичнее работает против него в этой борьбе на два фронта: ни в коем случае нельзя было упускать из-под своего влияния Йованку, позволить ей принимать самостоятельные решения, но одновременно нужно было уладить практическую, техническую сторону дела, срочно, как можно скорее, отыскав кого-нибудь, кто за деньги — если еще хватит денег! — согласится сделать чистку. Он готов был отдать за это все, что заработал у Патберга. И понимал, что еще дешево отделается, стоило ему подумать, во что в противном случае ему обойдется ребенок. Этот же довод, хотя и в иных выражениях, он пустил в ход против Йованки.
— Мы не можем позволить себе ребенка, — внушал он ей. — С нашей стороны это безответственно. Мы просто не имеем права. В нашем положении это безумство. Это погубит нашу жизнь.
А потом совпали сразу два события, в возможность которых он уже перестал, или почти перестал, верить. От Элизабет пришло письмо, она писала, что едет в Швейцарию навестить подругу и охотно остановится ненадолго во Фрайбурге, чтобы повидаться с ним, если, конечно, ему удобно. Она сообщила и день приезда, и время прибытия поезда и торопила с ответом. Видимо, хотела скрыть их свидание от домашних, потому что телеграмму просила прислать в клинику, где она работает.