Это охлаждение, отдаление — если его можно так назвать — произошло почти незаметно, и, даже осознав это, он не решился посмотреть правде в глаза, мысленно сославшись на множество вполне уважительных причин: в это время он часто бывал в отъезде, да и работы было действительно невпроворот, кроме того, Элизабет долго мучилась сильной простудой и, чтобы не заразить его — ведь он-то не мог позволить себе ни дня болезни, — ночевала в другой комнате. Были и другие дни, когда от него ничего не зависело, да и не молодожены они, в конце концов, — после восемнадцати лет брака.
Но именно сейчас, когда он вывел фирму на рискованный курс, ему, как никогда, нужно полное согласие с женой. Нужен надежный тыл, а это значит — ни в чем не оставаться должником и оправдывать все ожидания, которые на него возлагаются. Он хотел чувствовать под ногами твердую почву и именно поэтому согласился приехать в Данию, уповая на то, что там, на отдыхе, его отношения с Элизабет наладятся.
Приняв решение, он рассчитывал хотя бы на время забыть об этой тревоге, как забываешь о мелком деле, для улаживания которого уже установлен день и час, намечено время и место. Но чем ближе был день отъезда, тем настоятельней и неотвратимее надвигалось на него и смутное беспокойство, и когда наконец этот день настал и он, по-летнему, или, как ему теперь казалось, скорее по-отпускному одетый, сел за руль и тронулся в путь, ему вдруг стало ясно, что тревога эта не где-то вовне, а в нем самом.
И тут на него внезапно нахлынуло чувство тщетности всех устремлений, нередко посещавшее его и раньше. К чему все эти усилия? Разве ему это нужно? Он увяз в поддельной жизни. Вся его жизнь — подделка, и чем больше он утверждается в ней, тем больше подделывается сам. Но разве этого он хочет? Он ищет настоящего, а находит одну фальшь. И стараясь уверить себя, что подделка и есть подлинность, становится фальсификатором. Впрочем, хороших фальсификаторов, мастеров своего дела, не изобличают, даже если они подделывают собственную супружескую жизнь. Ну а он и тут всего лишь посредственность, долгие годы он неумело подделывал собственный брак и сам себе боялся в этом признаться. А теперь ему захотелось большего правдоподобия. Ему и ей захотелось правдоподобия. Чтобы фальшивка выглядела поубедительней. Неужто он не понимал этого раньше? Тогда зачем же он как безумный несется по автостраде, будто впервые это осознал? Иногда весь мир кажется ему гулким туннелем, по которому он мчится сквозь пеструю, свистящую пустоту.
Вечером у него вышла ссора с Патбергом, внезапность которой всех неприятно поразила. Они ужинали, и Элизабет, только что веселым отпускным голосом позвавшая всех к столу, вскользь упомянула о Рудольфе, который, мол, наверное, скучает ва вилле один-одинешенек, если не считать двух его охотничьих собак. Без всякого перехода и с резкостью, его самого удивившей, Ульрих в ответ заметил, что если бы у семьи была хоть капля здравого смысла, то Рудольф и Патберг давно бы освободили виллу, которую следует поскорее отремонтировать и сдать внаем.
— Это неслыханно, — проговорил Патберг, — просто неслыханно.
Он выпрямился на стуле и отложил ложку. В глазах его мелькнул испуг. И они тут же вступили в перепалку об «этой священной корове нашей семьи», как Фогтман издевательски именовал виллу и парк, поскольку денег они съедали прорву, а не приносили ни гроша. Он бросил в лицо старику, что тот рассуждает как крестьянин, а не как деловой человек и серьезный предприниматель и подрывает этим их фабрику. Патберг, не находя более весомых доводов, отбивался общими фразами: уж это, мол, его дело, вилла — его наследство, вверенное ему отцом, и он никому не позволит к ней прикасаться, а уж зятю и подавно; но внезапно он как-то странно обмяк, словно ему нехорошо. Он стал заикаться, рука его судорожно скомкала салфетку.
— Что с тобой, папа? Тебе плохо? — всполошилась Элизабет, но он только сердито отмахнулся, снова ища свою ложку.
— Не оставить ли нам эту тему? — предложила Элизабет, взглядом давая понять, что Патберг очень взволнован и ему не но себе.
— Да ради бога, — согласился Фогтман с усмешкой. — Это все равно без толку.
— Мы же приехали отдыхать, — увещевала Элизабет. — Вот и давайте отдыхать, и не будем ссориться.
Ужин завершился в молчании. Напротив него сидел Кристоф с бездумным, отсутствующим лицом и прятал глаза.
Как только они покончили с едой, он встал и отправился в соседний домик, к Ютте и Андреасу — сыграть с Андреасом в шахматы. Его встретили радостно, Ютта по привычке чмокнула его в щеку, и ему сразу полегчало. Андреас за эти годы отнюдь не стал гениальным архитектором, как все ожидали, а превратился в добродушного, почти совсем лысого толстяка. Но зарабатывал он, судя по всему, прилично и всей своей осанкой, каждым движением излучал довольство, которое распространялось и на окружающих. А Ютта была по-прежнему стройна, сохраняла спортивный стиль и милую угловатость движений, которая так нравилась Ульриху.
— Ну, как дела? — спросил Андреас, расставляя фигуры.
— На твердую троечку, — ответил он как обычно. Взгляд его упал на раскрытый иллюстрированный журнал, где во весь разворот была помещена цветная фотография алкоголика-негра в Гарлеме, и он добавил: — Особенно по сравнению вот с этим.
— Еще бы, — хмыкнул Андреас, мельком взглянув на фото. — Потрясающий кадр, верно?
Да, кадр был потрясающий, иначе и не скажешь. Он бил наповал, от него невозможно было оторваться.
Негр, бородатый мужчина между тридцатью и сорока, скорчившись, лежал на полуистлевшем матраце, вперив в пространство тусклый взгляд из-под оплывших, воспаленных век. Это был не отсутствующий, а именно погасший горестный взгляд, тщетно пытавшийся отыскать в смутных глубинах души хоть что-то менее безотрадное, чем эта трущобная конура с замызганным полом, усеянным засохшими спагетти, окурками и пустыми бутылками, чем эти грязные лохмотья или этот сломанный стул с лопнувшей обивкой из красного пластика. Этот человек воплощал тупую покорность судьбе, он знал — или чувствовал, — что у него уже нет сил отсюда выбраться. Он смирился со своим поражением, погряз в нем окончательно и бесповоротно. Но была в его безнадежной сломанности какая-то детская нежность, выразившаяся в странном и трогательном жесте: пальцами одной руки он сжимал указательный палец другой, словно последнюю частицу своего распадающегося «я».
— Кадр и вправду потрясающий. — Больше Фогтман ничего не смог сказать, глядя на этот снимок, завораживающий и отталкивающий одновременно. Картина словно засасывала его, тянула в свои темные глубины, и он всеми силами сопротивлялся этому чувству.
— Сейчас решится, кто выиграет, — сказал Андреас, протягивая ему кулаки с зажатыми в них черной и белой пешками.
— Это почему же сейчас? — поинтересовался он.
— Черные проигрывают, — Андреас кивнул на фотографию.
— Я выигрываю любым цветом, — ответил Фогтман.
Ему достались черные, и он действительно выиграл.
Немного погодя к ним зашла и Элизабет, они с Юттой устроились за столом, пока он и Андреас в другом углу за журнальным столиком доигрывали партию, потягивая светлое датское пиво. И потом, когда они вчетвером сидели за бутылкой вины, которую как проигравший выставил Андреас, было гоже очень уютно. Им было хорошо друг с другом, хорошо и привычно, никто никого не стеснял. Когда так долго друг друга знаешь, общение только в радость. Сноп света от лампы, вобравший в себя их тесный кружок, их загорелые лица, был как бы зримым воплощением этой общности, которую, по-видимому, ощущал каждый, отчего всем было весело и легко.
Но все это мгновенно улетучилось, едва он и Элизабет, попрощавшись с Юттой и Андреасом, двинулись к своему домику в мглистом полусвете северной летней ночи.
— Счастливо добраться! — крикнул нм вслед Андреас, словно им предстояло одолеть долгий путь, а не каких-то пятьдесят метров.
Но двум упрямо замкнувшимся в молчании людям и такое расстояние может показаться бесконечным. Внезапно, будто надеясь что-то от него услышать, Элизабет остановилась.