— Не пустое! — зло ввязался опять толстый. — Не пустое!
— Тебе — чего? — тихо вдруг, холодно и оттого зловеще заговорил хозяин, оглядывая заступника. — Ты кто?
— А сам я по себе, — усмехаясь, отвечал человек. — Я, как все — душа божья, голова царская, спина барская — а своего ничего нет.
— Представляешься? Личину ладишь? — с угрозой наседал хозяин. — А ты не представляйся, ты говори, — кто?
— И чудней меня есть, да некому привесть!
— И прибаутки твои, и присловья, тоже все воровские, — подошел ближе толстый, сверля глазами. — Да вы с этим тощим, языкастым не из одного ли гнезда? Это ты с того конца все покрикивал, задирая, да? Уж подобно так, складно лаетесь, псы!
Из-за избы меж тем выскочил растерянный, босой малый с аршинной смолистой щепой, на конце которой мотался клок багрового пламени. Подбежал впопыхах, сунулся к хозяину:
— Чего, батюшка, надоть! Куды светить?
— Надоть! — передразнил тот. — Светить! Вора вязать надо, так веревки, тетеря, подай!
Малый дернулся было назад, к избе, но человек, стоявший возле хозяина, опередил его.
— Воры? Псы? — яростно подхватил он. — Врешь! Сами — псы, кровоядцы, язви вас в душу!
Никто опомниться не успел. По-волчьи оскалившись, прянул он вдруг на малого, рванул у него из рук щепу, ткнул пылающей головней в хозяина и в толстого. Явственно послышался беглый треск, запахло паленым.
— Вор, вор, держи!
Тот, однако, не мешкая, сразу же шваркнул головней по столу, разбил светильник.
Пала тьма. Теперь уже только красная одна щепа металась у него в руках по двору огненным, мохнатым комом.
— Беги! — бешено крикнул он тощему мужику.
Тот побежал к воротам. А заступник его уже вертелся бесом, ширяя огнем. На подворье все шло колесом, — в полумраке, в дрожащих, красных бликах. Прыгали, вопили. Голосила со страху стряпуха.
— И-эх! — полетела в сторону, треснулась оземь, затрещала, вспыхнула и погасла головня.
Метнулась к распахнутым воротам еще одна тень.
— Держи, держи!
Да где там — держи…
II. Беседа ночью ясной
Они свернули с дороги, миновали кусты. Межой пересекли вспаханное под озимь поле. Прошли еще с версту, впереди стеной встал лес. Поверх его черных зубцов высунул острые рожки месяц.
Мужик схватил своего спутника за руку:
— Постой. Ты куда меня ведешь? Ты кто? Откуда? Что-то тебя в наших местах я не помню. Хоть имя-то скажи.
— Скажу, все скажу. А веду, чтоб дух перевел. От страха остыл. А как остынешь — и ступай. Иди себе по зорьке на все четыре стороны. Бог милостив — и домой придешь. Авось, и ироды тебя искать перестанут, пока что. Зовут же меня Ефрем. А прозвище — Ворон.
Мужик со страхом посмотрел сбоку. От месяца уже падал свет. И впрямь — ворон. Смутный человек. Неизвестный. Ничего себе — Ефрем. А сила-то из него так и прет. Боязно. Недобрая сила, мрачная. Горькая.
— Ты не бойся, — тихо вдруг сказал Ворон. — Я ничего худого не сделаю. С чего? У тебя свое, у меня — свое. Просто случай свел. Как тебя ироды хватать начали, я и не выдержал.
Вступили в лес. Ворону, видно, место было знакомое. Он шел впереди. Мужик разглядел — идут по тропе. Потом совсем близко раздался жалобный птичий вскрик, будто совушка голос подала. Оказалось, однако, что это кликал кого-то сам Ворон. И сразу ему на этот знак был слабый отзвук.
На повороте тропы сбоку высунулась тень. Ворон коротко с ней пошептался, пошел дальше. Тень спряталась.
Сверху стал пробираться меж дерев, веток, листьев тонкий свет. Месяц поднимался по небу все выше и был ярок.
И мужику, чем дальше он шел по лесу за Вороном, тем все больше начинало казаться, что все это с ним во сне. И быстрый, суматошный разговор на проезжем дворе, за рыбой и пивом, куда он забрел с устатку, продав днем на торжище у монастыря телку. И неожиданная свара. И Ворон, что ввязался вдруг за него сам вольной волей. И увел, от беды спас.
И как он его потом догнал на дороге и, не говоря ни слова, молча ухватя за руку, рванул в сторону. И они, продравшись сквозь частый кустарник, пали на землю и, затаивая дыхание, хоронились в ломкой, уже сохнущей траве. И слышали мимо по дороге скок двух лошадей. И он хотел уже встать и бежать опять, а Ворон снова молча придавил его к земле, и они долго лежали. И опять слышали топот на дороге, и тогда уже обратный и медленный, и голоса, и узнали хозяина и его малого Федьку, что был с ним. И как потом пошли они с Вороном, и шли тихо, долго. И вышли на дорогу, и опять свернули в лес, и шли через поле, и вот уже идут в лесу. И все это сон. И голубые, белые, желтые косые столбы падают с неба от месяца, а от деревьев идут, как уголь, черные тени. И лес стоит, замер, не шелохнется, и не разберешь, то ли лес это, то ли чудная храмина, заколдованная. А Ворон — бес, сам идет, и его тащит.
Они вышли на полянку. С краю ее, у толстой березы, был шалаш. Ворон махнул рукой:
— Садись.
Мужик так и повалился. Ноги у него гудели. У шалаша лежал ворох сена.
— Ах, хорошо. И мягко, и тепло, и дух славный.
Ворон молчал, улыбался хмуро.
— Степан! — позвал он.
Из шалаша быстро вылез встрепанный человек, встал:
— А вот он я. Что прикажешь?
— Здравствуй.
— Здравствуй и ты.
— Славно. Томила с тропы, со стороны, придет, ты туда ступай. Да не спи.
— Авось, бог пособит.
— То-то. В мехе чихиря-вина осталось? Не все выпили?
— Как можно, — чтоб все?
— Знаю я вас. Поднеси нам, Степа, по чарке. Не видишь — гость у нас.
Степан вытащил из шалаша кожаный мех. Мужик приподнялся с сена, очнулся от дремоты:
— Хорош бурдюк. Откуда?
— Откуда и мы, — Ворон усмехнулся. Усмехался он едко, с надсадой. И каждый раз думалось: ой, говорит, да не все договаривает. — Из степи. Там это вино чихирем величают. Татарское дело. Выпьешь? — он снял защепу на отростке меха, нацедил тонкой струей вина в три чары, подал одну мужику. Другую взял Степан, третью сам Ворон. Мех повесили на ветку.
Мужик принял чару, подул на вино.
— А что, — сказал он, — и выпью. Да. Так, значит, вы из степи, Ефремушка, получаетесь? Откуда и мех ваш?
— Из степи.
Выпили. Сушеной рыбкой закусили.
— А вы часом не подорожные провожатые?
— Разбойнички, хочешь сказать? Нет, дядя. Ошибся. То-то. А тебя-то как зовут? Меня вопрошал, а сам молчишь?
Мужик открыл рот.
— Да ты подожди, — не дал ему слово молвить Ворон. — Ты сам не лезь. Хочешь, угадаю?
Мужик, оторопев, кивнул.
— Не Антоном ли раба божьего кличут? — прищурился Ворон.
— Антоном, батюшка, Антоном, — опять закивал мужик. В голове его еще раз убежденно мелькнуло: бес! Как есть чистый бес!
— Да, — продолжал Ворон. — А нос у тебя, верно, пила. Тот боров хорошо заметил. Значит, и есть ты Антон Пила.
— Как хочешь, Ефремушка. Как хочешь называй. Только в свое лукошко не клади.
— В это лукошко не всякому ход есть. Которым и заказан.
— Добро. А как вы из степи взялись? И много ль вас? А в степи ж татары. И с ними как?
— Много знать хочешь, Пила. Да мы сейчас — что? Мы сейчас из Москвы. Ворочаемся. А добирались до нее из степи.
— Загадки загадываешь, Ефремушка. А куда ворочаетесь? Опять же в степь? Голову сложить?
Ворон зевнул, показал крепкие зубы.
— Не знаю.
— Смутен ты.
— Оттого и смутен, что не знаю.
— Ну, расскажи, как, да что. На сердце полегчает.
Лес молчал. Неслышно ступая, подошел к ним человек, кивнул, оглядел.
— Пьете? — сказал хрипло.
Нацедил себе вина, выпил, крякнул. Сел, начал грызть чеснок.
Мужик понял, что это явился Томила, с которым они повстречались давеча. Степан тут же поднялся молча, ушел.
— Ну, что ж, будь по-твоему, — задумчиво сказал Ворон. — Ночь длинная.
Он начал рассказывать.
— Сына боярского Северьяна Давыдова слуга я и оружничий, а государя Ивана Васильевича, всея Руси царя, — холоп. Было время, был у царя Ивана Северьян в милости, и ходил в стрелецких урядниках и опалы никакие не знал, одну только милость. И когда царь Иван земских опричниками побивал, и на Волгу в казанские и в астраханские земли их ссылал, Северьяну то пошло в прибыль и стал мой сын боярский салом обрастать.