А ещё Лагутина, уличив момент, подходила к нему иной раз на перемене, краснея и тупясь как девочка. Просила, прячась от учеников, растолковать ей некоторые наиболее важные моменты новой программы: про значение первых и вторых производных в деле исследования непрерывных функций, про точки локальных экстремумов и перегибов, про неопределённые и определённые интегралы, наконец: чем они отличаются друг от друга и как их, соответственно, искать. И Вадик рассказывал ей что знал, как ровне своей или матушке – без дешёвого зазнайства и ухарства, понимай, без ехидного высокомерия, тем паче, – как растолковывал он ежедневно такие же точно вопросы школьным своим товарищам и друзьям. И учительница была ему особенно благодарна за это.
Отношения установились у них деловые и взаимно-уважительные, которые устраивали их обоих. И, особенно, они устраивали Вадика, безусловно. Нина Гавриловна дала ему полную свободу на своих уроках, – а это для предельно целеустремлённого и мобилизованного Стеблова, на Москву заточенного, на Университет, было на тот момент самым что ни на есть важным…
4
Были в четвёртой школе и другие преподавательницы, которые относились к Стеблову с большим уважением, с некоторым почтением даже, и старались по возможности не тревожить его частыми вызовами к доске, опросами и проверками еженедельными, даже и видя его полное равнодушие к их предметам.
«Паренёк горит изнутри, живёт своей математикой, – так зачем же мы станем ему мешать, палки вставлять в колёса», – встретившись в коридоре или учительской, между собою согласно переговаривались они – точь-в-точь как воспитатели интернатовские – и создавали Стеблову самые выгодные условия, самые что ни на есть щадящие. Подмечая, что во время уроков истории, биологии или той же химии, например, он сидит и решает тайком математические задачи из книг, на которых профиль Главного здания МГУ красовался, они не останавливали его никогда, не ругали. Они только подходили к нему потом, когда их уроки заканчивались, и спрашивали подчёркнуто уважительно:
«Ну что, Вадик, готовишься? Скоро опять в Москву, в Университет поедешь, да?»
Стеблов утвердительно кивал головой как о вопросе давно решённом, и они, желая успеха, отпускали его. Чтобы он, отдохнув пять минут, на следующем по расписанию уроке продолжал готовится дальше.
Он никогда не скрывал своих намерений из суеверной трусости или из лицемерия, хотя и не трезвонил о них, не благовестил на каждом углу для самовосхваления и саморекламы. Но если подходил кто и спрашивал его о планах, – отвечал твёрдо, что хочет поступать на мехмат, профессиональным математиком в будущем становиться.
Ему, впрочем, и не нужно было бы всего этого говорить – потому как Университет светился в его глазах так же ярко и убедительно, как светится университетский золотистый шпиль в солнечную погоду. Этот свет исходил от Вадика за версту, заставляя добрых людей почтительно жмуриться и улыбаться при встрече…
Не все педагоги, однако ж, понимали его, ценили его устремления, своевольничать ему позволяли, любимыми заниматься делами чуть ли ни целый день, не все на подобную роль соглашались – второстепенную и унизительную для себя и своих предметов. Были и такие, которые отчаянно сопротивлялись этому и всё пытались у себя на уроках к порядку его призвать, к дисциплине, заставить уважать себя и свою работу, свой труд.
И первой, самой настырной и яркой в этом коротком ряду стояла Старыкина Елена Александровна, уже третий год кряду учившая их класс русскому языку и литературе. Она особенно в этом дисциплинарном деле упорствовала и лютовала, с обособленностью и своеволием Стеблова смириться и не хотела, и не могла: завучем школы работала, всё ж таки, к порядку не только учеников, но и учителей призывала. Да и по натуре своей дамой была предельно гордой, обидчивой и самолюбивой.
Елену Александровну Вадик очень уважал до Москвы: ему импонировали её железная воля, фанатизм и профессионализм, как и её решительный, взрывной и предельно-импульсивный характер. Стеблов и сам был фанат по натуре, был одержим любым делом, за которое брался; сам был взрывным и легковозбудимым до крайности, подвижным, озорным, заводным. И литературу русскую он очень любил: хорошие книжки “глотал” как конфеты вкусные.
И Старыкина ценила его (хотя и скрывала это), частенько как с равным спорила с ним по литературным вопросам, когда они расходились в оценках того или иного героя. Статьи критические ему приносила не раз, чтобы свою позицию подтвердить и авторитет не уронить учительский. Более в классе с ней не спорил никто на профессиональные темы, даже и Чаплыгина Ольга; и она свою правоту так жарко более ни перед кем не доказывала. Делай Стеблов поменьше ошибок, грамотнее и аккуратней пиши, – и он бы ходил у неё в любимчиках, в фаворитах…
Но после Москвы Вадику стало не до неё; точнее – не до её уроков.
«Сочинение – это всё ерунда, – не единожды говорили ему в Москве приезжавшие к ним в интернат выпускники, мехматовские студенты, когда разговор про вступительные экзамены заходил, про суровое экзаменационное сито. – Из трёх ежегодно предлагаемых на экзамене по русскому языку и литературе тем одна обязательно будет свободной. Бери её, – усмехались они делово, – и пиши себе преспокойно. Простыми предложениями пиши, где одни подлежащие и сказуемые, используя только те слова, которые хорошо знаешь… Две-три странички напишешь – и хватит: этого будет достаточно. Двойку тебе, во всяком случае, за это никогда не поставят. За сочинение на мехмате двойку редко ставят кому: на мехмате главное – математика».
Памятуя о таком наказе бывалых, знающих людей, Вадик и сосредоточился дома исключительно на математике, штудированием которой без сожаления заменял по интернатовскому испытанному образцу уроки родной словесности; или пытался по возможности заменять, пускаясь на всякие ухищрения…
Вот проходили они, к примеру, программную «Поднятую целину», рассказывала им Старыкина у доски образ Давыдова или Нагульнова: как десятиклассники обязаны-де их себе представлять, как понимать должны бессмертных шолоховских героев, в каком, так сказать, политическом плане и ракурсе. И – штамп на штампе лез из её пламенных учительских уст, лозунги и казёнщина бюрократическая, спущенная из министерских недр через обязательные хрестоматии, пособия и учебники. Что на деле оборачивалось скрытой дискредитацией и профанацией Шолохова, пусть с её, Елены Александровны, стороны неосознанной и невольной, искренним стремлением продиктованной получше данное произведение преподать, сделать его как можно более ярким и привлекательным.
А на деле, на деле выходили сплошная ерунда и скука, этакая литературная “таблица умножения” или тот же “бином Ньютона”, если совсем откровенно и грубо про те уроки сказать, от которых идеологической мертвечиной пахло, кисли и тупели мозги, а скулы на сторону сводило. Скучно становилось от всего этого и неинтересно, и за светлого русского гения очень обидно. Ясно же, что М.А.Шолохов был слишком велик и необъятен, и слишком мудр, чтобы пытаться впихнуть его, даже и из благих побуждений, в какие-то шаблонно-трафаретные рамки. И потом в таком вот урезанном и уменьшенном виде как-то пытаться его понять, суть его повестей и романов с горем пополам выудить. Которые, как теперь уже ясно его почитателям, кровью писались, именно так. За которые писатель всю жизнь собственной здоровьем расплачивался.
Повзрослевший и возмужавший к десятому классу Стеблов подобную тупую казёнщину и суррогаты школьные уже плохо переносил: ошалевал от шаблонов и штампов – литературных, исторических, идеологических, любых. И, спасаясь от них, он тайком доставал из-под парты задачник заветный и начинал что-нибудь оттуда решать, коротать с пользой время, пока одноклассники его сидели и переливали из пустого в порожнее в классе; учили, что надо, а чего не надо на будущих выпускных экзаменах говорить…