– Шелом на дьяке был? – спросил государь, с трудом разжимая кулаки Никитина.
– На седле висел, – с готовностью ответил староста. – Лбом-то он, видать, когда свалился ударился. А стряпчий Василий у него деньги забрал.
– Знаю, не трезвонь. Камней-то на столовом дворе нет. Земля одна мягкая.
– Мягкая, государь, – поддакнул Бакланов.
– Как же он тогда шишку набил?
– Не знаю, может, о край стола.
– Споткнулся, об стол башкой, а потом ровнехонько на кинжал?
– Так, видно.
– Коломесь дурной, тогда бы лезвие не вошло прямо, а рана ровная.
– Ровная, государь.
– А это что?
На разжатой ладони и пальцах дьяка были глубокие порезы.
– Где кинжал?
– Кинжал! – завопил староста.
Стрельцы побежали в пыточную избу и вскоре принесли обоюдоострый клинок Никитина, который ему подарил сибирский посланник.
Иван приложил лезвие к ладони дьяка. Ухмыльнулся.
– Видишь?
– Вижу. Что, государь?
– Перед тем, как клинок вошел Тимошке в грудь, он за него хватался. Ежели бы дьяк на него свалился невзначай, то он не успел бы этого сделать. Уразумел?
– Уразумел, государь.
Царь резко повернулся, пошел к выходу. За ним расторопно побежали стрельцы с факелами. Теперь ему было совершенно ясно, что думного дьяка убили. А Бориска врет.
На утро слобода узнала, что государь Иван Васильевич сильно занемог. Эта весть быстро долетела до Москвы и застала Малюту Скуратова, когда он, наконец, въехал с войском в Белый город. Известие сильно удивило и напугало Григория Лукьяновича. Ведь в коробице, которую он передал князю Старицкому был совершенно безобидный порошок – порох с мукой. А еще, как обухом по голове, когда он узнал, что в Александрове внезапно преставился думный дьяк Разбойного приказа Тимофей Никитин. В очередной раз схватил Бакуню за грудки:
– Всё ли сделал, как я велел?
– Молю тя, Григорий Лукьянович, – с испугу обронил тиун присказку хозяина. – Передал твое письмо дьяку ночью на Яузе, никто не видал.
– Ну, а до того, как с ним встренулся, как об том договорился? Надеюсь, в приказ не препирался?
– Обижаешь, Григорий Лукьянович. Мальчонку – сбитенщика за полушку нанял, научил, чтоб передал Никите, что его в темень у Лихой заставы ждут.
– Отчего же тогда Тимошка подох?
Бакуня развел руками:
– Так, видать, на роду написано.
– Дурень! – оттолкнул тиуна Малюта. – Попало ли письмо к царю, вот и ломай теперь голову. И от чего он занемог?
– На Торговой площади сказывают, ужо Филипп государя причастил, отходит.
– Да-а. Неужто князь Владимир порошочек подменил? Во, беда-то! Или не беда?
– Чего?
– Не напрягайся, лопнешь. И что с князем Старицким? – вслух рассуждал Скуратов. – Ежели письмо дошло до Ивана, то тот в Александрове под замком, а ежели…
– Чего ты гадаешь, Григорий Лукьянович, как девка перед рождеством. Здесь князь, под Москвой, в Воробьевой слободе, у сродственников.
– Откуда знаешь? – выкатил глаза Малюта. Его часто поражало то, что тиун ведает всё, что творится кругом. Ценил в том числе и за это.
– В Москве сорок много, на хвосте приносят.
– Та-ак, – протянул Скуратов и даже дернул себя за бороду. – Прям Гандикап.
– Ты же в шахматы не умеешь, – заржал Бакуня.
– Внимательный очень. Пасть закрой. Седлай лучше.
Перед сумерками, когда по Москве уже начали расставлять сторожевые рогатины, Малюта вместе с верным Бакуней, отправился в Воробьеву слободу.
Хитрый план
Иван Васильевич лежал на широкой кровати в царских покоях. Темные занавесы на ней были плотно задернуты. Возле стоял митрополит Филипп, опираясь на тонкий, с костяными ручками посох. Он шептал молитву.
– Видать, отхожу, пресветлый, – произнес еле слышно государь.
– По грехом нашим и беды, – вздохнул Филипп. – За всё плата наступает. Облегчи душу, не томись. Туда, – указал он посохом на потолок, – кроме неё ничего не возьмешь. А она должна быть чиста, аки слеза младенца. Распусти опричнину, помилуй обреченных, покайся за невинноубиенных.
– Всё сделаю, Филлипушка, токма оставь меня покуда, сил нет.
– Оставлю, государь Иван Васильевич. Крепись.
Митрополит собрался уже уходить, на пороге задержался:
– Меня зело судьба великой духовной ценности беспокоит, что с ней будет, ежели… О либерии бабки твоей Софьи размышляю. Кому она без тебя надобна окажется? Растащат, немцам проклятым продадут, а то и вовсе спалят.
– На тебя уповаю, святейший. На твою волю. Поступай как знаешь. Вывези её из Кремля хотя бы в Коломенское, да спрячь покуда в одной из деревенек.
– Так и сделаю, государь.
Слегка поклонившись, митрополит наконец вышел.
Из двери, что вела в столовую палату, тут же появился Василий Губов. На его лице играла широкая улыбка.
– Ишь, поверил, «распусти опричнину», «покайся за невинноубиенных». То же мне, советчик.
– Ну, зубоскал! – резко отдернул занавеску царь. – Не тебе, холопу, над Его высокопреосвященством насмехаться!
– А что, – пожал плечами стряпчий, – я ничего. Просто славно получилось с твоей хворобой. Москва, сказывают, как улей гудит. Филипп-то недаром о твоей либерии печется, не иначе Риму вернуть вознамерился.
– Для чего? – сел на кровати государь.
– Э-э, думаю, митрополит далеко глядит. После твоей кончины… прости государь, кромешники разбегутся, аки зайцы, а войско воевать в Ливонии перестанет. Заявится сюда беспрепятственно Сигизмунд Август, слева направо креститься заставит. Тут-то и выйдет Филипп во всей красе – я, мол, первый с Римом задружился, мне и честь.
Иван подумал, потом рассмеялся:
– Это ты, кажись, хватил. Филипп за православную веру голову отдаст. Хотя… Либерию все ж пусть в Коломенское свезёт, поглядим что далее делать станет. Мне она всё одно покуда без надобности. Давно бы следовало этого попа в каком-нибудь монастыре запереть. Хоть бы в Богоявленском.
– Для чего же возвысил?
– Народ его почитает. К тому же лучше иметь ворога перед глазами, нежели за спиной. Всему свое время.
– На народ оглядываться, без порток останешься, а то и без башки, – ответил Губов и опустился на резной царский трон, который сам утром припер из приемной палаты. – Народ – что стадо баранов, куда погонят, туда и побежит. Когда он прав-то был? Только смуты устраивать. Потому господь и создал царей, чтобы этим стадом управлять.
Государь поднялся с ложа, подошел к столу, налил из шумерского бронзового кувшина с гнутым носиком вина.
– И ты ужо примеряешься?
Василий испуганно соскочил с трона.
– Что ты, государь, я ненароком.
– Ненароком хрен с пророком, – захохотал Иван Васильевич. – Ладно, к делу. Более ко мне никого не пускать, болен и всё. Машку тоже, устроила тут балаган.
После заутренней прибегала Мария Темрюковна. Царица была уже хмельна. То ли от радости, то ли в самом деле от горя, не поймешь. Ивана всего слезами и соплями измазала. Пришлось терпеть, не прогонишь же жезлом, когда в бессилии пребываешь. Стонала, убивалась возле его ног, молила за всё простить, а напоследок приложилась к шумерскому кувшинчику, икнула и исчезла.
– Веди Бориску, – приказал государь.
Из столовой палаты, которая соединялась лестницей с кухней, появился Годунов. Волосы взлохмачены, глаза горят, нос загнут как у ястреба. Ни испуга, ни почитания на лице. Правда, в дверях застыл, но не от робости, а от удивления – в царских покоях еще ни разу не доводилось бывать. Предполагал увидеть несказанное великолепие, а тут – тяжелые беленые своды, собранные в аляповатый лепной цветок, кровать, стол, да стул, каких кругом полно. Только резной трон говорил о том, что это царская опочивальня. И что самое удивительное – ни одной иконы.
Низко поклонился, приложив руку к груди.
– Как дядя? – подойдя к юноше вплотную спросил Иван Васильевич. – Оклемался после знакомства с Петькой Хомутовым?
– Медвежьим салом мажут, государь, – уклончиво ответил тот.