Паулюс пожал плечами, хлопнул дверью и открыл сундук.
— А что так быстро? — спросила Лиз, подняв голову и подперев ее кулачком.
— Сам не понял, — ответил Паулюс, опустившись на колени рядом. — Совсем сошел с ума со своей любовью. Я думал, он к герцогине отправится, а он ко мне заявился. Завтра утром уедет. Станет поспокойнее. Надо будет зайти к нему, попрощаться.
Он потянулся к ее губам. Но Лиз отпрянула.
— Значит, все? Хэппи-энда не будет?
— Чего не будет? — озадаченно переспросил монах.
Лиз перевела взгляд на его приоткрытый рот. Этот «святой брат» сводил ее с ума, как не сводил даже байкер времен ее бунтарской юности, некоторое время числившийся в ухажерах. Облизнула губы. Знала бы она еще вчера утром, что встретит идеального парня в двенадцатом веке. И что идеальный парень будет носить сутану. Однако последнее было скорее пикантным обстоятельством, лишь еще больше возбуждавшим ее.
— Счастливого конца, — пояснила Лиз, высунувшись наполовину из сундука для поцелуя.
В этот момент снова раздался осторожный стук.
— Кто бы это ни был — придушу! — воскликнул брат Паулюс, выслушал протяжный стон девушки, закрыл над ней крышку сундука и рывком открыл дверь.
Но все бранные слова так и остались невысказанными. На пороге стояла герцогиня Катрин. На бледном, болезненном лице ее выделялись лишь покрасневшие глаза. И вся она скорее походила на привидение, чем Лиз, сидящая теперь в сундуке. К искреннему недоумению не слишком добродетельного цистерцианца она опустилась перед монахом на колени и сказала:
— Прими мою исповедь, брат Паулюс.
Глаза монаха стали похожи на плошки. Сегодня все сошли с ума. И дали священный обет свести с ума и его, брата Паулюса. Однако он напустил на себя благочестивый вид, спрятал руки в рукава рясы и приготовился слушать.
Катрин заговорила негромко и быстро, словно боялась, что передумает. Она рассказала о своей любви, родившейся в ней, когда герцог, первый ее супруг, был еще жив, о том, как уступила греховному чувству, и о том, что связь, которую она, по слабости своей, допустила, теперь живет в ней новой жизнью. Захлебнувшись признаниями, она приложила руку к губам, испуганно взглянула на брата Паулюса и, вскочив на ноги, быстро покинула комнату монаха.
Он, потеряв счет времени и усомнившись в ясности своего рассудка, проводил взглядом убежавшую герцогиню, медленно подошел к сундуку, открыл и, присев на его угол, вопросительно посмотрел на Лиз.
— Я идиотка! — объявила она, глядя на закрывшуюся за герцогиней дверь. — Абсолютная идиотка! Два и два не сложила! Конечно! Она подзалетела! Верняк. Это должно было произойти по закону жанра дешевой мелодрамы!
У Паулюса снова округлились глаза. Только не Лиз! Если и она утратила разум, то ему даже и уходить-то некуда. Он и так уже монах.
— Сестра моя! — осторожно обратился он к девушке. — Я ни слова не понял из того, что ты сейчас сказала. Это что за язык?
— Ну, сколько можно? Прекрати называть меня сестрой! Целовал ты меня совсем не по-братски!
Брат Паулюс взял Лиз за руку, «выдернул» ее из сундука и усадил к себе на колени.
— И буду целовать. Совсем не как сестру! — сказал Паулюс и тут же выполнил свое обещание. Правда, вскоре отвлекся и тихонько спросил: — Как думаешь, может, надо что-то сделать?
Лиз, совершенно не желавшая, чтобы он отвлекался, нахально провела ноготком по его шее, уйдя им за ворот сутаны, и томно прошептала:
— А как же тайна исповеди? Или как там эта хрень у вас называется?
Паулюс тихонько зарычал. И, не ответив, стал с любопытством разбираться во всевозможных крючках, лентах и кружевах, прикрывавших столь соблазнительные части тела девушки. Он так и не понял, из какого королевства она прибыла, и потому не стал особенно удивляться ее одеянию. В Трезмоне он никогда такого прежде не видел, но, может, Лиз приехала очень издалека, и там принято, чтобы женщины носили именно такую нижнюю одежду. Впрочем, все это крайне его возбуждало. Поцелуи его становились все настойчивее, а движения все нетерпеливее.
— Стой, стой, стой, — выдохнула Лиз между поцелуями, — так нельзя… Полудурок твой, и правда, уедет же! И ничего не узнает! А ей куда? Что там у вас падшие женщины делают? Топятся?
Она отстранилась и влюбленным взглядом воззрилась на монаха. Паулюс тряхнул головой, чтобы вернуть некоторую стройность мысли. И уставился на Лиз.
— В монастырь уходят… Думаешь, надо сходить к Скрибу? — разочарованно спросил он.
— Монастырь — нудятина. Я бы там через неделю свихнулась. Так что вариантов нет! Надо идти, — заявила она и поцеловала уголок его рта.
Вздохнув, брат Паулюс еще раз прошел быстрыми жадными поцелуями вдоль уже немного съехавшего в сторону кружева на груди Лиз и заставил себя оторваться от этого захватывающего занятия.
— Ну… я пошел? — он еще надеялся, что она передумает.
— Я буду ждать тебя, мой герой! — восторженно воскликнула Лиз. Был бы в руках платочек — помахала бы ему на прощание. Но платочка не было. Был только какой-то немыслимый шквал влюбленности, от которого сносило башню.
Монах обреченно покинул свою комнату, не менее обреченно проделал знакомый до оскомины путь к комнате Скриба и, почти болезненно осознавая, как сильно ему сейчас хочется быть рядом и вместе с Лиз, обреченно постучал в дверь… придворного музыканта?.. маркиза?.. полудурка!..
Ответом ему была тишина. Неужели спит? Монах хмыкнул. Любовь у него, а сам спит… Он толкнул дверь, взял со стены факел и зашел в покои Сержа. Осмотрелся. Комната была пуста. И что теперь делать? Да ну их всех к дьяволу!!!
Паулюс выскочил в коридор и, подхватив мешавшую сутану, помчался к себе. К Лиз!
Но и здесь его ждало разочарование. Лиз спала. Она заснула на стуле, опустив голову на сложенные на столе руки. Монах тихонько подошел к девушке, поцеловал ее в макушку и перенес на кровать. Бросил рядом на пол тюфяк, шепнул: «Сладких снов, сестра моя!». И вскоре заснул и сам.
XXII
Межвременье, Шахматная доска
— Любезный дядюшка! Вы вновь перепутали фигуры.
— Я никогда не путаю фигур, болван!
Маглор Форжерон вскочил с кресла и заметался по огромному каменному залу, освещаемому факелами. Галстук ему явно мешал дышать, и он яростно рванул его. А потом свирепо посмотрел на Петрунеля.
— Отдайте мне ожерелье, и все закончится, — вкрадчиво заговорил мэтр.
— Оно никогда не принадлежало мне. И никогда не будет принадлежать.
— Тогда оно достанется королю Мишелю. И мы оба с вами потеряем.
Форжерон рассмеялся, и факелы дрогнули — пламя их растерянно заметалось, а, успокоившись, выровнявшись, опасливо потянулось к потолку.
— Нет, все же ты — болван. На кой черт мне сдалось ожерелье? Теперь, когда месть свершится. И последний из рода де Наве погибнет на рассвете! Он сам так сказал.
— И вам не жаль его, дядюшка? Король Александр отдал вам жизнь супруги ради своей. А король Мишель…
— А король Мишель — глупец! — отозвался Маглор Форжерон, не желая слушать. — Проклятие не перехитрить.
— Но ведь и ваша любимица любит его. Вы сами видели в зеркале времен, — Петрунель хохотнул и щелкнул пальцами. Факелы послушно осветили зеркало, отражавшее картину, за лицезрением которой он застал Великого магистра.
— Вы, дядюшка, старый паскудник, — заявил Петрунель, — ведь и за сестрицей своей так же смотрели, поджидая, когда она понесет? Украли не одну жизнь, а две?
— Теперь будет одна. Король сказал.
— И все-таки две, потому что ей вы разобьете сердце. Не то, чтобы я испытывал жалость… Всего лишь еще одна Ева пала… Но отдай вы мне ожерелье, я бы вернул короля нынче же, он бы не разбудил заклятие Змеиного дня. И не пришлось бы его убивать — они оба будут достаточно наказаны по разные стороны столетий. Отдайте мне ожерелье, дядюшка. Смиритесь — довольно вам занимать место, для которого вы слишком стары и слишком мягки.
— Она не любит его. Не любит, Петрунель! — упрямо отвечал старик, потом замер и посмотрел на племянника. — Я не поверю до тех пор, пока она не отдаст ему ожерелье.