— Парочка, — говорила она, осушив рюмку, — изо всего света подобрать. Тряхну же я старыми костями на вашей свадьбе.
Условлено было строго до времени хранить тайну между лицами, посвященными в нее, и Зарницыной, которой Лиза должна была ее передать.
IV
Какие мысли и чувства волновали душу Лизы, когда она возвращалась домой! Вся жизнь ее перевернулась вверх дном. И как быстро это совершилось! Видно, на то была воля Божья. Тони сказала бы, что этот день записан в книге судьбы ее подруги еще при рождении ее. Нарушила ли Лиза клятву, данную отцу? Нет, думала она. Опасный враг России сделался преданным ей сыном, целый край избавится от многих бедствий, кровь и жизнь многих тысяч будут пощажены, отцы будут сохранены детям, мужья женам. «Нет, — повторила Лиза, желая себя успокоить, — отец мой видит с того света мои помыслы, чистоту моих намерений и благословляет меня на этот подвиг. Благодарю Тебя, Господи, что избрал меня орудием для совершения его. Я была к нему предназначена».
Евгения Сергеевна ждала Лизу с нетерпением и приказала слуге, как скоро приедет она, просить ее в кабинет. Здесь Лиза передала Зарницыной все, что с нею случилось в этот день. Решимость ее на брак с Владиславом не вызвала противоречия со стороны ее второй матери, воспламененной патриотическою мыслью, что брак этот послужит вернейшим орудием в пользу русского дела.
— Время не терпит, — сказала Евгения Сергеевна, — я получила известие, что на границе Витебской губернии паны и дробная шляхта готовятся к восстанию. Владислав сделает для жены своей то, чего не сделал бы для женщины, хотя им любимой, но которую он не может еще назвать своею.
Решено было между Зарницыной и Лизой, чтобы брак был скорее совершен в нескольких десятках верст от города, ближе к псковской границе: в костеле и русской церкви, при немногих свидетелях, на скромность которых можно было положиться. Между тем вызваны были Жучок и Застрембецкий на совещание. Пока делались приготовления к роковому браку, пришло письмо на имя Евгении Сергеевны от слуги Сурмина, что барин его отчаянно болен горячкою, которою заразился, ухаживая за больными в деревне, где валит эта болезнь старого и малого. Слуга просил карету и доктора. Лошади расставлены от деревни до города на станциях, говорилось в письме.
Это известие очень опечалило Зарницыну и Лизу; Тони, которой передали его, не в силах была скрыть своих слез. О! как бы она хотела назваться его сестрою, поехать за больным, ухаживать за ним дорогой. Что ей приличия, общественное мнение! Слова напрасные! Там нет приличия, где любимый человек требует помощи, в которую должно положить душу свою, которую может только оказать мать, сестра, кто бы она ни была, но лишь бы была любящая женщина. Что ей суд здешнего общества? Она его не знает, не знает и ее это общество. Заразы от больного она не боится.
Этот сердечный порыв сменился, однако ж, убеждениями рассудка. Помощь доктора и, как говорила Евгения Сергеевна, посылка с ним фельдшера будут полезнее для больного во время пути. Она только затруднит путешествие, да и кто помешает ей за ним ходить, когда его привезут в город.
Послали тотчас за доктором Левенмаулем, из курляндских евреев, учившимся в дерптском университете и славившимся искусною и счастливою практикой. Доктор согласился ехать, запасся нужными, по его соображениям, медикаментами, взял с собою фельдшера и отправился в путь.
Слуга Сурмина, Сергей, встретил его со слезами на глазах.
— Жив? — спросил Левенмауль.
— Жив, но плох, — отвечал слуга.
Больной найден был доктором в опасном положении, в сильном жару и бреду. Нечего было мешкать. Подав ему возможное пособие, какое у него было под руками, и оставив смышленому русскому конторщику разные аптечные снадобья и наставления для больных крестьян, уложили, сколько возможно было, покойнее пациента в карете. С одной стороны, сел доктор, с другой — фельдшер, Сергей на козлы, и тронулись в путь. Наступила ночь. Горели два фонаря у кареты, зажгли один внутри ее, впереди ехали двое конных с фонарями. Огни от них, при быстрой езде, мелькали, как пролетающие метеоры, и мимолетно отражались в лужах, образовавшихся от стоявших снегов. Верстах в десяти от деревни Сурмина надо было ехать густым сосновым лесом. Корни столетних деревьев, выступив из земли, переползали дорогу и делали езду несносною. Доктор, боясь сильных толчков для больного, приказал ехать тише. По узкой дороге пристяжные задевали за деревья. Поехали ощупью. Вдруг, среди ночной тишины, послышались веселые голоса, пели революционные и вперемежку двусмысленные песни. Эхо повторяло их. Раздавался хохот, хохотал и лес. Казалось, леший тешился в ночи. Дорогу, по которой ехали наши путешественники, перекрещивала другая, такая же проселочная. На ней замелькали тоже огни. Песни вдруг смолкли, скоро толпа всадников обступила экипаж и остановила выносных лошадей.
— Кто едет? — закричал по-польски громовый голос.
— Русский помещик Сурмин, — отвечал с козел слуга Сергей.
— Русский! богач! знаем! чтоб его бисы побрали!
— Поселился в нашем польском краю, совьет себе здесь гнездо на нашу беду.
— Начнем кампанию с него, с нами револьверы.
— Убьем его, одним врагом меньше.
— Убьем, убьем, — повторяли голоса, и вслед затем удар каким-то твердым орудием разбил вдребезги стекло в окне кареты, так что осколки его посыпались на доктора; фельдшер закрыл собою больного.
— Господа, — сказал Левенмауль по-польски, высунув голову из окна, — пощадите больного, умирающего. Ваши действия приличны только разбойникам, а не честным патриотам. Если ж вы затеете что-нибудь худшее, так в ответ вам есть и у нас револьверы.
— А ты кто такой? — закричал один из всадников. — Не наш ли компатриот-изменник, в услужении у русского?
— Я доктор Левенмауль.
— Доктор Левенмауль? — повторила ватага.
— Виват доктор Левенмауль!
— Он спас меня от смерти.
— Он воскресил мою жену.
— Простите нас, доктор, мы были на пиру, подпили порядком.
— Дайте нам вашу руку и ступайте с Богом.
Левенмауль выставил свою руку из окна, несколько рук, одна за другою, спешили пожать ее.
Карета тронулась, место разбитого стекла умудрились заложить подушкой. Этой бедой кончилось разбойническое нападение патриотов, которое могло бы иметь ужасные последствия, если бы не был тут Левенмауль, любимый и уважаемый всеми в губернии. Отчаянная ватага действительно возвращалась с пирушки у соседнего пана. На ней, в чаду винных паров, положено было не щадить ни одного русского, где бы он ни попался. Остальной путь сделал доктор без особенных приключений. Больному приготовлены были комнаты в нижнем этаже квартиры Зарницыной, остававшиеся пустыми по случаю отсутствия генерала. Тони, Евгения Сергеевна и Лиза тотчас посетили его. На расспросы доктора о состоянии его, Левенмауль не мог сказать ничего решительного, впрочем, возлагал упование на Бога.
Тони отрекомендовала себя ему как сестра больного и просила позволения ухаживать за ним.
—- И вы не боитесь, чтобы болезнь пристала к вам? — сказал Левенмауль. — Я должен предупредить вас, что она заразительна.
— Тут не до страху, — отвечала Тони, — когда человек близкий в опасности.
— Мы примем, однако ж, меры, чтоб она вас не коснулась, прошу соблюдать их.
— Все, что вы прикажете.
И стала Тони с этого времени ухаживать за больным, как самая усердная сиделка, как ухаживала бы мать за сыном, сестра за братом, горячо любящая жена за мужем. И просиживала она не только несколько часов дня, но и по ночам, у постели его. Ускорение и замедление его пульса повергали ее в ужасную тревогу, малейший проблеск выздоровления делал ее счастливою. Казалось, она жила его жизнью и должна была умереть вместе с ним. Обо всех переменах больного она давала подробный отчет доктору. Раз Сурмин в бреду произнес ее имя. Осмотревшись и увидав, что в комнате не было ни фельдшера, ни слуги, она схватила его руку и с жаром поцеловала ее. Через несколько минут он открыл глаза, посмотрел на Тони, улыбнулся и снова закрыл их. Приехал доктор, пощупал пульс больного и объявил названой сестре, что кризис миновал и есть надежда на благополучный исход болезни. Тони с благодарностью взглянула на образ Спасителя, слезы обильно потекли по исхудалым щекам ее. Крепко пожала она руку доктора и, если бы не стыдилась его, бросилась бы перед ним на колени. С каждым днем Сурмину делалось лучше; Левенмауль, прежде задумчивый, грустный, повеселел и стал пошучивать, Тони сияла от удовольствия.