И вот носит она тайну свою в муке ожидаемого разрешения ее. Не передавать же ее Ранееву! Может быть, дочка, под видом, что ничего не скрывает от отца, сумела сама искусно рассказать ему о прощании своем со Стабровским, утаив, конечно, поцелуи и слезы. Отец, не чающий души в дочери, не поверит словам вестовщицы, на которую он с некоторого времени нападает своими сарказмами. Хотя бы Левкоева в минуту доброго его стиха и рассказала ему поосторожнее, что видала, что ж пользы, какие выгоды от этого получит она для себя? Вот дело бы другое — Сурмину. Он человек богатый, показал свою щедрость, дав для бедной вдовы две двадцатипятирублевые депозитки, и может ей самой в нужде пригодиться. Он неравнодушен к Лизе и рад будет узнать, что ее строгость только маска, накинутая на себя, чтобы скрыть свои настоящие чувства, и оценит услугу преданной ему женщины. Кстати уж и отомстить Ранееву за дерзкие его выходки против нее и сына, отомстить за холодность и гордость девчонки, тоже с некоторого времени, видимо, не взлюбившей ее. Если Сурмин думает жениться на ней, так не бывать этому — недаром же зовут ее бой-бабой. Дней с десяток поносилась она со своим бременем в нерешительности исполнить задуманное ею и отчасти в тревоге нечистой совести. Что ни говори, а в подобном деле, где замешана честь девушки, и у отважного человека опустятся руки. Однако ж, измучившись своими долгими колебаниями, она решилась отправиться к Сурмину. Его не было дома. Поехала дня через четыре — опять неудача. Тут неожиданно упала на нее с неба особенная благодать. Какой-то добрый, влиятельный в обществе господин, тронутый рассказом о ее бедном, несчастном положении, предложил устроить в пользу ее благородный спектакль, с тем, чтобы она сама в нем играла. Сбор выдается ей секретно, публика не будет знать, в чью пользу он устроен, ей же поручат раздачу билетов и сочинение истории насчет бедного, анонимного семейства, участь которого желают облегчить. На выбор пьесы, актеров, помещения для сцены и приготовление прочих аксессуаров, необходимых для спектакля, еще более для выучки ролей, потребовалось недели две. Наконец, Левкоева сбросила с себя эту обузу, она свободна! Надо было развозить билеты. Кстати, случилась новая размолвка с Ранеевыми, и она поспешила воспользоваться этим случаем, чтобы поточить свое жало на оселке злословия.
Было десять часов утра — лучшее время застать Сурмина дома.
Сидя в своем шлафроке, он пил чай, когда слуга доложил ему о приходе статской советницы Левкоевой.
«Зачем черт принес?» — подумал он и велел все-таки просить ее. Переодевшись, он принял бой-бабу со всей светской вежливостью, всегда строго соблюдаемой им перед дамами, кто бы они ни были.
— Ожидал ли барин такую раннюю гостью? — сказала она своим бравурным тоном, хлопнув с высоты подъема своей руки по руке, ей протянутой. — Я уж раза три была у него и все-таки не поймала ветреника дома.
— Очень жалею, что невольно заставил вас так много беспокоиться, — отвечал Сурмин, усаживая свою гостью около чайного стола, — вы могли бы приказать мне явиться к вам. Не угодно ли чаю?
— Я вполне русская, и потому от чаю никогда не отказываюсь; ныне же так сыро и холодно, что не худо согреть старые кости, которым давно пора на погост.
— Уж и старые кости, — заметил Сурмин, усмехаясь, — унижение паче гордости. Вы еще так цветете, полны жизни.
— Комплименты в сторону; я приехала к вам по делу, мой добрейший господин.
— Иначе я и не предполагал, вы вечно хлопочете за других, ангельская душа.
— Не говорите этого: нам, бедным пассажирам на утлом суденышке по тревожному жизненному морю, приходится хлопотать и за себя. Особенно, когда имеешь на руках сынка, требующего всего от матери. Что ж делать? — прибавила она, вздохнув, — иные сынки содержат свою мать, а мое дитятко вздумало в кавалерию. Вы знаете, как там нужны пенензы и пенензы.
Говоря это, она прихлебывала чай урывками от своей речи.
— А какой у вас ароматный чай! Я давно не пивала такого и попрошу у вас другую чашку. Где вы его покупаете?
— Право, не помню, — отвечал он, наливая другую чашку. — Если бы смел, я предложил бы вам вступить со мной в дележ из цибика, только что початого.
— Разве для хвастовства, попотчевать какую-нибудь сиятельную.
— Сережа, — закричал Сурмин и, когда слуга явился, велел ему подать цибик и два листа оберточной бумаги самого большого формата.
Цибик с двумя листами бумаги был принесен, от него понесло чайным ароматом. Левкоева стала махать на себя руками, как бы желая подышать воздухом, который был им напитан. Андрей Иванович стаканом и ложкой бережно насыпал на каждый лист по целой горе чаю и приказал слуге хорошенько завернуть и отдать барыне, когда она от него выйдет.
— Смотри, Сережа, — сказала Левкоева, у которой глаза заискрились от полученного подарка, — заверни и увяжи получше в двойную бумагу, чтобы благодать, благодать-то не улетучилась. — Потом, обратясь к хозяину, промолвила, — ого, какие вы щедрые! видно, что служили в кавалергардах. Впрочем, всякое даяние благо, особенно когда предлагается так любезно. Большое, пребольшое спасибо (она протянула через стол руку). Дай Бог вашим сердечным и денежным делам в гору.
— Вот денежная статья отличная, — сказал Сурмин, притворяясь человеком корыстолюбивым. — Сантиментальность в наше время поступила в архив. Кабы вы мне посватали богатую невесту, какую-нибудь купчиху.
— За этим дело бы не стало, если б вы говорили искренно. Теперь потолкуем о моем деле, а там примемся за сердечные, проверим вас.
— Готов внимать.
— Извольте видеть, мой бесценный, мы с одним добрым человечком устроили благородный спектакль в пользу одного благородного семейства. Уж это не из той мелочи, для которой я на днях хлопотала и которой вы так великодушно помогли — подымай выше! Я принимаю в этом спектакле участие, играю роль сварливой барыни с язычком, как бритва, видите, роль совершенно по мне.
— Вы и себя по привычке не жалеете.
— Нечего греха таить, вижу и свой сучок в глазу.
— Уверен, что сыграете свою роль мастерски.
— Без хвастовства скажу, на репетиции все были от меня в восторге. На меня же взвалили обузу развозить билеты; вы, конечно, не откажетесь взять парочку.
— Хоть пять.
Левкоева вынула из своего портмоне пять билетов и вручила их Сурмину. Он сходил в соседнюю комнату и передал ей двадцатипятирублевую кредитку.
— Давно были у Ранеевых? — спросила она.
— Дня с три, четыре, право, не помню.
— Прекрасное семейство! Жаль, что несчастья сделали старика раздражительным, стал накидываться и на друзей своих.
— Я заметил, что в этих случаях правда всегда на его стороне. Уважаю его, как бы он мне был отец родной.
Левкоева лукаво погрозила ему пальцем.
— Или около того. Признайтесь, вы не совсем равнодушны к дочке.
— Как и всякий другой, кто увидел бы ее хоть раз. Но до серьезной любви, до посягательства на ее руку очень далек.
— Нечего сказать, дивно увлекательна. Между нами, une tête exaltée.[20] С виду гордая, холодная, настоящая Семирамида, у ног которой все должно преклоняться, а между тем...
— Что ж?
— Беда, если полюбит какого-нибудь красавца с такою же горячей головой, с таким же пылким сердцем, как у нее, и оба бросятся в омут приключений.
Сурмин успел хорошо узнать Левкоеву, знал, что злословие — ее пятая стихия, но, заинтересованный разговором о Ранеевых и своею ревностью, невольно слушал ее с видимым участием.
— Она так рассудительна, — заметил он, — что, конечно, не полюбит сорванца.
— Кто знает, может быть и полюбила. Говорю это из сожаления, из желания этой превосходной девушке, тут же и вам добра.
Сурмин благодарил кивком головы.
— Молю Бога, чтоб она избавилась от злого навождения. Сказала бы больше, да боюсь, не пришли бы мои слова к привычке чесать язык насчет ближних. Я так люблю, так предана этому семейству, оно же так много пострадало в жизни своей. Считаю за смертный грех прибавить к его горю новое.